– Язвинка, у меня в Освенциме был ребенок. Да, ребенок. Мальчик Ян – его забрали у меня, когда мы туда приехали. Его поместили в такое место, оно называлось Детский лагерь; ему тогда было только десять лет. Я понимаю, тебе странно, что все это время, как ты меня знаешь, я ни разу не говорила тебе про моего ребенка, но я просто никому не могла про это говорить. Это очень трудно – мне даже думать про это много тяжело. Да, один раз я рассказала Натану – много месяцев назад. Очень быстро так рассказала, а потом сказала, что мы никогда больше не будем про это говорить. И никому не расскажем. И вот я теперь тебе это рассказываю, только потому, что, если ты не будешь знать про Яна, ты никогда про меня и про Хесса ничего не поймешь. А после я никогда больше не буду говорить про моего мальчика, и ты никогда не должен меня спрашивать. Нет, больше никогда…
В общем, в тот день, когда Хесс стоял у окна и смотрел вниз, я заговорила с ним. Я знала, надо сыграть последней картой, надо раскрыть ему то, что я au jour le jour[224] хоронила даже от себя – я так боялась, что умру от горя, – все сделать: просить, кричать, вопить, чтобы он сжалился, в надежде, что мне как-то удастся растрогать этого человека и он проявит немножко милосердия – если не ко мне, то к тому единственному существу на свете, ради которого мне стоило жить. И вот я постаралась совладать с моим голосом и сказала: «Herr Kommandant, я понимаю, я не могу много просить для себя, а вы должны поступить по правилам. Но я вас умоляю, сделайте для меня одну вещь, а потом отсылайте назад. У меня мальчик в лагере «Д» – там, где держат других мальчиков. Его зовут Ян Завистовский, ему десять лет. Я запомнила его номер – я скажу его вам. Он был со мной, когда нас сюда привезли, но с тех пор – вот уже полгода – я не видела его. А мне так хочется его увидеть. Я боюсь за его здоровье, ведь скоро зима. Я умоляю вас, постарайтесь найти способ выпустить его. У него слабое здоровье, и он еще совсем маленький». Хесс молчал, только смотрел на меня не мигая. Нервы у меня начали немножко сдавать, я чувствовала, что сейчас сорвусь. Я протянула руку и дотронулась до его рубашки, потом вцепилась в нее и сказала: «Пожалуйста, если мое общество, я сама хоть немного вам приятны, умаляю вас, сделайте это ради меня. Не выпускайте меня – выпустите моего мальчика. Есть возможность это сделать – я расскажу вам как… Пожалуйста, сделайте это ради меня. Пожалуйста. Пожалуйста!»
Я сразу поняла, что снова стала для него лишь червяком, куском польского Dreck. Он схватил мою руку, оторвал ее от своей рубашки и сказал: «Хватит!» Никогда не забуду, с каким бешенством в голосе он произнес: «Ich kann es unmöglich tun!» To есть: «Я никоим образом не могу это сделать». Он сказал: «Это незаконно – я не могу освободить ни одного узника без соответствующего разрешения». Я вдруг поняла, что задела в нем какой-то страшный нерв даже тем, что про это заговорила. Он сказал: «Это же возмутительно – на что ты меня подбиваешь! Да за кого ты принимаешь меня – за какого-то Dümmling,[225] которого ты рассчитываешь дергать за веревочки? И все только потому, что я выказал к тебе особые чувства? Ты считаешь, что можешь заставить меня пойти против властей только потому, что ты мне приглянулась?» И потом еще сказал: «Я это нахожу отвратительным!»
Ты сможешь понять меня, Язвинка, если я тебе скажу, что не сдержалась, кинулась к нему, обхватила его руками и стала снова умолять: «Ну пожалуйста» – все твердила, снова и снова. Но он точно застыл, по всему его телу прошла дрожь, и я поняла, что он поставил на мне крест. Все равно я не могла остановиться. Я сказала: «Тогда хоть позвольте мне взглянуть на моего мальчика, позвольте пойти к нему, позвольте увидеть всего один разок – пожалуйста, сделайте это для меня. Неужели вы не понимаете? У вас же есть дети. Разрешите мне посмотреть на него, обнять его хоть раз, а потом я вернусь в лагерь». И когда я все это сказала, Язвинка, я не выдержала и упала перед ним на колени. Упала перед ним на колени и прижалась лицом к его сапогам.