Выбрать главу

Я подготовил все это за спиной у Клэр; я не подумал о том, что придется сказать все это ей в лицо. Однако я ответил свой урок до конца; я не избавил себя ни от единого слова.

Потом, скатываясь вниз по склону, я слышал, как Клэр скулила, словно щенок. Она шла вслед за мной вдалеке, словно не сознавая этого, вся поглощенная своим горем.

Я перешел через овраг по большому мосту и оглянулся. Клэр еще шла за мной, но все замедляя шаги. Она плакала не так громко. Между нами вклинивались прохожие. Я уже не знал, что мне делать. Я разрывался между несколькими силами; я был словно точка на схеме, из которой расходятся стрелки. Одна стрелка тянула меня назад, к Клэр, которую я начинал любить; другая — вперед, удаляя меня от нее; наконец, третья, черная и кривая, огибала парапет моста и устремлялась ко дну оврага, словно ласточка.

Я остановился. Силы уравновесили друг друга. Я мог бы вернуться к Клэр, чтобы целовать ее или бросать в нее камнями, так мне хотелось страдать, так радостно мне было страдать. Мне больше не было скучно; я вцепился в свою скуку обеими руками, как в перила моста, и сотрясал ее. Я начинал любить Клэр; я сделал ей больно, только чтобы полюбить ее.

Нельзя было останавливаться на такой хорошей дороге. Я продолжил путь, пересек почти пустынный город; редкие прохожие на улицах попадались словно с единственной целью дать лучше ощутить их пустынность, как фотографируют людские фигурки у подножия пирамид, чтобы подчеркнуть их нечеловеческие размеры.

Я вошел в темень своей квартиры, там было свежо. Я уже заранее слышал звяканье плиток под моими шлепанцами. Я разулся, чтобы лучше волочить ноги из комнаты в комнату, словно я не ждал ничего и никого.

Я подошел к закрытым ставням, в лицо мне пахнуло жаром с улицы. Потом услышал дребезжание входного колокольчика, дрожь замерзшего звонка. Я открыл дверь. Вошла Клэр с поблекшими глазами, распухшими губами.

Не говоря ни слова, я раздел ее, отнес к себе на постель. Она упорно не раскрывала глаз. Пока я ее раздевал, она ничем не удержала меня, ничем не помогла.

Наступила ночь.

— Уже поздно. Не хочешь вернуться домой?

Она отрицательно покачала головой.

Я вспомнил, что сейчас вернется Рене. Я встал. На столе в гостиной оставил Рене записку, в которой просил его исчезнуть на одну ночь, переночевать в гостинице. Затем вернулся к своим делам. Зажег в комнате яркий свет, словно перед балом. Я хотел, чтобы ничто не осталось в тени, чтобы всякая радость обреталась жестко, на свету.

Клэр, бледная, с блестящими от пота висками, храбро сражалась, но уже не со мной, а с собой. Я покрывал ее своим потом. Маленький золотой крестик, который она носила между грудей, я впечатал ей в плоть.

Поутру в комнату пробивается немного свежести. Клэр испускает долгий измученный вздох… Я слышу, как у меня в ушах, словно свежий ручеек, шумит усталость. Я подставляю себя струям этой свежести, этой нежности наслаждения Клэр.

Позднее я слышу горниста англичан, затем самих англичан, проводящих перекличку в школьном дворе. Затем я вижу в окно круглый холм, на его вершине — три дерева, между которыми зарождается день и пробивается пронзительная радость, еще более пронзительная и резкая, чем горн.

В то утро, когда Клэр проснулась, в комнате началась суматоха, радостная возня, предродовая суета.

Мы без конца сбрасывали одеяла, смеялись и валили друг друга на постель. Я отнес Клэр в кухню и мыл ее в раковине, пока кухня не превратилась в бассейн, пока вода не потекла в коридор.

Потом начались объяснения, вопросы, все эти «а почему ты». Можно подумать, разговор Красной Шапочки с ее бабушкой.

— Почему ты показал мне свои большие зубы?

— Это чтобы лучше любить тебя, дитя мое.

Она и не подозревала, моя Клэр, что однажды я на самом деле съем ее.

* * *

Послушать Клэр, так мы были гонимыми влюбленными; нас окружали шпионы. Всегда находились люди, которые нас видели, и те, которые об этом доложили.

К счастью, у Клэр было много подруг, и она ночевала то у одной, то у другой, так что часто мы проводили ночь вместе. Но случались и сигналы тревоги: одна подруга повстречала мать Клэр, и тогда Клэр пришлось сказать, что она ночевала не у этой подруги, как она сообщила сначала, а у другой, которую мать Клэр еще не встречала.

Меня, конечно, все это не беспокоило; в конце концов ночевали-то всегда у меня. Я понял только гораздо позже, насколько я усложнил жизнь моей подруги, ведь каждое наше свидание было еще одним звеном в сложном нагромождении лжи, лишь одна сторона которой была обращена ко мне, тогда как мать Клэр видела сторону прямо противоположную.

Чаще всего Клэр рассказывала мне о своих тревогах в первые четверть часа после прихода ко мне. Она возвращалась с работы; после того как она восемь часов продавала поваренные книги и конверты, у нее был потухший взгляд и потускневшие волосы девочки, которой целый день запрещали играть. Затем, через какое-то время, она снимала беретку, встряхивала головой, как пони на манеже цирка, и дело шло на поправку. К ее волосам возвращался красивый русый цвет, а глазам — золотистый оттенок.

Она казалась счастливой. Как только я взглядывал на нее, она улыбалась. Она жаловалась, что я мало улыбаюсь.

— Ты не счастлив?

— Нет. Но ты тут ни при чем.

— А в чем дело?

— Тебе не понять. Это врачебные дела, связанные с лекарствами.

Если Клэр чего-нибудь во мне не понимала, она объясняла это тем, что я врач. Это звание ее впечатляло. Она едва рассталась с детством; она припоминала, что, когда она была больна и к ней приходил врач, ему бегом приносили кресло, доставали из шкафа сразу три полотенца и кусок совсем нового мыла.

Однажды она сказала мне:

— Послушай меня.

— Зачем?

— Так. Хочу посмотреть, как ты это делаешь.

— Что за глупости, ты же не больна.

— Как знать.

Я обнажил ее грудь, прижался ухом к ее маленьким грудкам.

— Ты не накладываешь полотенце?

— С тобой это не обязательно.

Я послушал, как бьется сердце Клэр. Оно не казалось больным; оно билось довольно спокойно. Оно еще только начинало свой бег; пожалуй, пробьется еще полвека. Клэр, слегка волнуясь, задерживала дыхание, отворачивая голову, чтобы не дышать на доктора.

Мне пришла мысль о том, что Клэр меня любит, а я ее нет; эта мысль огорчила меня.

— Ты думаешь, у меня все в порядке?

— Да.

Я встал, пошел на кухню. В тот вечер я всадил себе огромную дозу.

Клэр не могла исцелить меня. Я не знал, как распорядиться счастьем, которое она мне приносила.

Впрочем, уже давно на все чувства я реагировал одинаково: кололся. У меня оставалась только одна функция. Я был похож на те отсеченные органы, которые показывают в лабораториях и у которых только один ответ на различные возбуждения: отчлененная лапка лягушки может только сжиматься, прикасаются к ней или электризуют, нагревают или охлаждают. А я мог только колоться. Я это делал и когда был счастлив, и когда был несчастлив. И счастье даже приводило меня в большее замешательство, чем горе. Когда тебе грустно, в запасе всегда есть слезы; когда ты счастлив, кто его знает, что надо делать.

Тем не менее, теснее прижимаясь к Клэр, я возвращал себе кое-какое здоровье.

Несколько дней я пересиливал себя, пытался постепенно уменьшать дозу. Я снова начинал ощущать свое тело. Мне было нужно мое тело, чтобы любить Клэр. Благодаря Клэр я снова погружался в мир живых. Как по сходе снегов однажды обнаруживается, что к земле вернулся ее аромат, я снова открывал живой мир, напоенный запахами, желаниями и буйством.

Теперь несколько раз на дню наступали моменты, когда я спускался на землю. Но действительность казалась мне суровой. Я слишком долго оберегал себя от этой шершавой земли, ощетинившейся острыми колючками.

Иногда по вечерам, лежа на спине рядом с Клэр, я ощущал усталость своих членов. Я отвык от ощущения усталости и поэтому не мог думать о другом. Это ощущение было невыносимо. Я вновь обретал мое тело, и мне вдруг оказывалось там не по себе. Оно повсюду жало, как новое платье, как новые туфли. Однако оно не было новым. Оно стесняло меня, как старая одежда, которую надевают вновь после долгого перерыва и которая по этой причине становится такой же неудобной и непривычной, как новая.