Машинист-инструктор Гущин, задумавшись, налетел возле состава на Серегу-удочника:
— Чего тут толчешься?
— Интересно… — расплылся Серега.
— А выдавать?
— Через восемь минут, я помню…
— Ну-ну.
Гущин поднялся в кабину, позвал:
— Гурий Степаныч, машинисты давно собрались!
Зам по эксплуатации Матвеев метнул головой — слышу, да, иду. Полез из-за контроллера боком — большой, грузный, с тяжелым лицом. Неинтеллигентный начисто, форма сидит мешком. Резко сдал в последнее время. А ведь не старый. На сколько ж он Павла Федоровича старше? Лет на пять, на шесть. Да, не больше…
Гущин ждал, пока зам по эксплуатации спустится пз кабины. Осторожно, будто беременный, нащупал ногой ступеньку. Спрыгнул.
— Долгополов приехал?
— Давно, — Гущин кивнул. — У Шалая сидит…
— Ревизор?
— В зале скучает…
— Развеселим, — мотнул головой, как боднул воздух. Шли рядом мимо канав и были сейчас контрастны, будто нарочно.
Никлый Матвеев…
А Гущин свеж, подтянут, шаги упругие. На него повсюду оглядывались с удовольствием — на улице, в театре, в кафе. Гущин знал и любил это дружелюбное внимание незнакомых людей, чувствовал себя сильным под этими взглядами, ощущал правильность своей жизни, хоть и так был уверен.
Нравилось просто идти по станции, не торопясь, в свете люстр, и видеть себя будто со стороны, их — пассажиров — глазами. Вот он идет навстречу — молодой, спокойный, с приятным и открытым лицом, исполненный достоинства и каких-то неведомых им, но, конечно, важных обязанностей, с тремя золотыми звездами на рукаве, чего-то добившийся в свои двадцать девять, и еще добьется..
Всегда было в нем это детское тщеславие и раньше даже нравилось Свете. Говорила, смеясь: «Я рядом с тобой — просто серая птичка». И Гущин любил обнять ее на людях — в кино, на собрании, — чуть напоказ, чтобы видели: не птичка — избранница. Но даже от Светки старался скрыть свои слабости, служебные неприятности, — когда бывали, переживал сам, один. И даже любовь свою к ней считал иногда за слабость. Плюнуть на все, зарыться лицом в ее волосы и сидеть так часами. И ничего не надо. Слабость, конечно.
Зароешься, закроешь глаза, а жена вдруг: «Андрюш, ты бы с людьми помягче, а?» Не хочется говорить, ничего не хочется. «Да я, Светик, воск мягкий…» Засмеется: «Нет, я же слышу, рассказывают». — «А ты думаешь, когда тебя нет, твои бабки на станции о тебе только хорошо говорят?» — «Не знаю…» — задумается. «В работе все равно обижаешь кого-то и кто-то обидится». — «А зачем ты Силаньеву так вчера ответил?» — «Силаньеву? А что я ответил?» — «Не помнишь?» — «Ей-богу, не помню». — «А люди помнят…»
Дежурный по депо Николаич сидел на лавочке, где написано «для курения», и был в валенках, как всегда, не по форме.
Матвеев остановился:
— Как ноги-то, Николаич? Путевку тебе хлопочем.
— Ничего, сморились. Сейчас с ними опять побежим..
— Ты тише бегай. Удочник у тебя толковый…
— Этот всюду с носом, — кивнул Николаич, переступая валенками.
— Вот его и гоняй.
— Гоняется, — кивнул Николаич. — Шустрик! А ты все мелькаешь, Степаныч, все тебя вижу. В депо уж ночуешь?
— Почти, — улыбнулся Матвеев. — С шести утра тут.
Гущин, слушая, думал, что ни к чему заму по эксплуатации обсуждать со всяким приемщиком, хоть бы и с Николаичем, свои дела. Когда пришел, зачем. Создает только работникам иллюзию домашности и ослабляет дисциплину. Но Матвеев это любит, в кабинете запросто толкутся в любое время, со своим личным. А потом вот — Случаи…
— Делов всех не переделаешь, — кивнул Николаич.
А прав был старый приемщик: Матвеев, вообще-то, соврал. Вдруг вечером, как представил, невмоготу сделалось ехать домой. Позвонил, что занят. Ирина заахала, слова незначительные и мелкие, будто горох, так и посыпались в ухо из трубки. Быстро смял разговор. От молодости, что ли, ее так волнует, что о нем говорят в Управлении, как бы не сняли. Или раньше ошибся. Никакая была не любовь, а просто — устройство жизни. За зама по эксплуатации выходила, это вернее. А любить в нем чего молодой-то женщине? Утром постоял перед зеркалом в пустом еще коридоре. Давно уж так на себя не глядел. Нагляделся. Башка вся сивая, веки набрякли, взгляд дохлый, будто у рыбы. Тьфу, вид.
Ничего не сказал Ирине, что решил подать по собственному желанию. Подаст — узнает. Контроллер еще не забыл, без дела не будем…
Даже Славика не хотелось видеть. Это Матвеева больше всего пугало., что он не чувствует к Славику нежности, как когда-то с Шуркой. Шурку, бывало, за толстую пятку возьмешь, и душа уже покатилась. А тут— только жалость, как на сироту смотришь. На колени посадишь — горячий, легкий, смеется беззубым ртом, тянется. Лялякаешь, а в висках стучит: поздно, вот и сын, а ничего нет, все поздно. Чего поздно — и сам не знаешь, все есть.