Мама с дочкой, одинаково свесив носы, уже поднялись на выход. Светлана подвинулась возле двери. Им на «Лиговке», значит. Скоро «Лиговка». Федькина любовь— Людка Брянчик — махнет ручкой с платформы, если, конечно, она сейчас на платформе.
Литсотрудник многотиражки Хижняк вышагивал вдоль платформы станции «Лиговка», высоко поднимая худые длинные ноги, раскачиваясь и будто выбирая, куда ступить. Вдруг застыл, упершись настойчивым взглядом в какую-то одну точку. И теперь держал эту точку цепко, словно прицел. Толстый мальчик даже забежал впереди Хижняка, поискал, куда тот глядит. Но не нашел ничего интересного. Втянул громко носом и вернулся обратно к бабушке.
А Хижняк все стоял и глядел, не глядя и цепко…
Но то, что он видел, толстый мальчик все равно бы не мог увидеть.
Хижняк видел то, что никак ему не давалось. А сейчас вроде бы было близко. Он вдруг видел, как несуществующее заселяется живыми людьми, — этот с кошкой, та с фикусом. И неизвестно, откуда они взялись, но уже ясно, что тут не поменяешь: чтобы она вдруг — с кошкой, а он — наоборот — с фикусом. И все они, живые, будто съехались в новый дом, имеют уже ордера, но не знают еще, где чья квартира. Некоторые, правда, перепутали не то дом, не то ордер, и им вовсе придется убраться, со всеми их сложностями, любвями и сплетнями. А те, что останутся, постепенно угнездятся в несуществующих стенах, и так будет, будто жили тут век.
Должно когда-нибудь получиться.
И возникают они вроде из воздуха…
Сперва чувствуешь как бы дуновение, что оттуда должен возникнуть некто. Потом воздух туго сгущается, и уже видны смутные контуры — тяжелый живот, переносица, стертая дужкой до красноты, шлепанцы, отстающие с ног. А потом этот кто-то вдруг плюхается совсем рядом, и уже слышишь, как дышит с присвистом, как сыплется легкий пепел на черную юбку, видишь простой чулок, аккуратно заштопанный на коленке. И слышишь, как ее окликают картаво. Ага, там еще внук, оказывается. И твердые — молодые — шаги, это жена сына прошла. Сын еще есть. И замечаешь фотографию над кроватью — мужчина в никлых усах. Сильная ретушь, старая карточка. Муж, что ли? В войну, наверно, погиб.
Взявшись ниоткуда, они обрастают вдруг мелочным и немелочным бытом. И ты уже не в силах что-нибудь изменить вокруг них, в них самих. Только следишь с удивлением, как же они поступят, и крякаешь, если видишь, что делают глупость. Но ничего уже им не можешь сказать, потому что они-то тебя не видят и им на тебя наплевать..
Так Хижняк ощущал это сейчас, замерев посреди платформы на станции «Лиговка». Это было сейчас как вспышка. Но неизвестно, можно ли это донести до стола, сквозь длинный день — до ночи, когда он будет один в коммунальной кухне. Даже вроде и донесешь…
А получится, может, как у Мурашкина. Не графомания, но близко к тому.
Одно только Хижняк для себя знал точно. Что он почему-то приговорен к этому делу — писать. Хоть никто, кроме тещи, не ждет от него ничего. Варвара долго ждала. Но тоже устала. И Хижняк с чистым сердцем порадовался сейчас за Варвару, потому что он сам устал ждать. От себя самого. И мидии, конечно, надежней, радости от них больше…
Состав уже тормозил возле платформы и казался сейчас горячим от бега. Будто жаром дохнуло на Хижняка. Створки двери пришлись как раз напротив него. Растворились, выпуская женщину с девочкой. Прямо перед собой в вагоне Хижняк увидел Светлану Павловну Гущину. Обрадовался. Быстро шагнул в салон, высоко поднимая худые длинные ноги, словно лужи были кругом.
— Куда? — спросил, когда тоннель, свистя и раскачиваясь, понесся навстречу.
— В депо, — неохотно сказала Светлана.
— По мужу, значит, соскучились, — сказал Хижняк бодро.
— И это есть.
Хижняк поглядел ей в лицо внимательней, переменил тему.
— Интересное, Светлана Павловна, чувство, когда рано утром идешь после ночи в тоннеле. Вы замечали? Идешь. Еще свеженький, не развезло, рукав в мазуте, будто рельсы таскал на себе. Газеты раскладывают по прилавкам. А никто еще не читал! И весь народ тебе встречь. Деловой такой, хмурый еще с недосыпа, никто никого не поцелует, торопятся. Хоть бы один поцеловал! Нет, бегут…