Стискиваю зубы, не смотрю по сторонам. Говорят, память имеет свойство сглаживать углы. Вот бил тебя первый муж по почкам за пересоленный суп. Но через десять лет ты вспоминаешь не это, а как на первом свидании он принес букет из чайных роз, все кустики белые и один розовый, красота. Вот и теперь мне в голову лезет сентиментальная чушь.
В раковине лежит круглая подставка под яйцо. По субботам Павлинская просыпалась к обеду, но обязательно варила яйца в мешочек, чтобы мы начинали день как люди, сынок, чтобы ты привык ощущать себя человеком. Запоминай, Мишенька, пока мать твоя жива. Яйцо нужно класть в холодную воду, а газ пускать маленький, чтобы не пекло. Пусть себе греется тихонько, главное, не пропустить. Только пузырики пошли, сразу начинай считать, Миша. Тут же начинай. Медленно и вдумчиво, сынок. До десяти. Досчитал? Выключай газ. И пусть яйцо в кипятке полежит четыре минуты. Запомнил? Ровно четыре минуты.
И мы считали. Так радостно и легко было считать и дожидаться, пока белок схватится, а желток — нет. Желток должен был остаться текучим. Чтобы солить хлеб и макать в яйцо с выеденной макушкой. Любого ребенка бы вывернуло, заставь его жрать эти яичные сопли, но матушка смотрела с таким восторгом, причмокивала, закатывала глаза, что я послушно опускал кусочек бородинского в самую жижу, совал его в рот и тут же проглатывал, не жуя. Только бы Павлинская продолжала сидеть со мной на табуретке, завернутая в поношенное домашнее барахло, только бы продолжала есть со мной эти недоваренные яйца. Продолжала. Со мной.
— Миша… — слабо зовет меня Павлинская из комнаты.
Открываю вентиль и подставляю стакан под холодную струю. Вода бьется о стенки из богемского стекла, купленного на распродаже в «Рапсодии». Целый сервиз — стаканы с серебряной веточкой по краям, чеканный поднос и графин с тяжелой крышечкой-пробкой. Графин пылится без дела. Павлинская залила бы в него вина, только крепче кефира держать в доме ничего не разрешается. Шарю в кармане — билеты на электричку, взятые туда и обратно как обещание, что «обратно» не заставит себя ждать, жвачка в упаковке, похожей на пачку презервативов, выключенный телефон, пластинка таблеток в скрипучей фольге. Достаю капсулу, высыпаю содержимое в стакан.
Седативные Павлинской прописывают с неохотой. Ее багаж побочных эффектов, маний и расстройств диктует особые правила. Со всем этим и ромашковый чай становится достойным успокоительным. Больше воздуха, меньше стресса, горсть таблеток от сердца, вторая — от давления, третья — от убитой печени. Хотите что-нибудь от тревожности? Медитация, говорят, отлично помогает, попробуйте.
Нынче же у нас, дорогая матушка, военное положение. Отставить истерики, быстренько ответить на вопросы любимого сына и отчалить ко сну. Крепкому сну от двенадцати до восемнадцати часов кряду.
— Миша, иди сюда! — требует Павлинская.
На этот раз Павлинская держит стакан сама. Я с опаской поглядываю, как опускается на дно мутная химическая взвесь. Но куда там — матушке такие мелочи неинтересны. Она выпивает залпом, морщится, но проглатывает. Теперь нужно подождать, только недолго — так, чтобы успокоилась, но не уснула. Чтобы желток стал мягким, а белок свернулся, так же было, да, мам?
— Нам надо поговорить, — напоминаю я, когда дыхание ее перестает быть судорожным, а театрально горючие слезы окончательно высыхают.
— Может, чаю? — пробует увильнуть она.
— Нет. — Я опускаю ладонь на вязаную скатерть. Скатерть колется перекрахмаленными узелками. — Мне к вечеру надо уехать.
За плотными шторами, наверное, только-только разошелся тусклый полдень, но Павлинская того не ведает. В ее берлоге — закулисная полутьма. Даже Катюша разрешает проветривать, впускать в нашу нору сквозняк, чтобы выдуть залежалую пыль и скуку, но Павлинская в быту строга — только сонные терзания и душные закрома.
— Ты всегда так быстро уезжаешь… — начинает поднывать она.
Ладонь хлопает по столу, и я сам пугаюсь, будто она не моя.
— У меня дела, мам. Работа.
Она пытается вскочить, но лекарство уже действует: движения становятся слабыми, лицо разглаживается. Может, и стоило бы пичкать ее «колесами» с утра до вечера?
— Ты так много работаешь, мальчик мой, — лепечет Павлинская. — Так много трудишься. Я вижу… Я же все вижу… Ты стал таким взрослым. Так заботишься обо мне… А я… — Она всхлипывает, и по щекам снова начинает течь. — А я ничем не могу отплатить тебе. Твоя старая мать. Забытая всеми мать…