Выбрать главу

Мы пошли. Быстро-быстро — мы всегда так ходим. Она на локте висит, ножками перебирает, а я тащу ее вперед. Чем шире шаг, тем ближе дом. Чем ближе дом, тем меньше взглядов. Удивленных, презрительных. Осуждающих. На ходу не разглядеть, что ликом Катюшу природа наградила иконным, а горб ее проклятый — как на ладони.

Катюше-то что, она гордая. Поднимет подбородок повыше, ресницы подопустит, косу на плечо — и вперед. Каждый шаг для нее — боль. Каждый взгляд — боль. Чувствую, как она сжимает мой локоть, как дрожит утробно, но идет. Не бойся, Мишенька, где наша не пропадала? И то правда.

Помню, мы поднимались по лестнице — она впереди, я сзади, и как-то по-особенному молчали, торжественно. Зашли в дом. Пахнуло жареным. В животе заурчало. Хотелось скинуть с себя узкий пиджак, брюки эти короткие, рубашку, в одних трусах сесть на кухне, наесться до отвала, до отрыжки сытой, потом рухнуть и проспать часов двенадцать. Но Катюша потянула меня к себе, с высоты моего роста — в свой, сгорбленный, и я поддался, привычно наклонился, привычно обхватил ее мягкое тельце, приподнял и понес. Пиджак с брюками, я, конечно, скинул, но до еды добрался нескоро.

Катюша бывает такой. Дремлет в ней что-то жадное. А как проснется, то рычит, ластится, исходит на слюну и влагу, и пока не насытится, не вымотается в край — не заснет снова. И мне нужны были ее слюна и влага, нужно было знать, что я сам кому-то нужен. Что ко мне можно тянуться с остервенением голодающего. Меня можно облизывать и гладить, надавливать на меня и щекотать. Подо мной можно извиваться и кричать. И надо мной. Я тогда еще не успел поверить в это. Я тогда еще не устал от постоянной необходимости доказывать это себе.

А потом мы лежали в измочаленной постели в ее закутке, дышали тяжело, насквозь мокрые, мертвые почти, и молчали. Бывает такое раздвоенное состояние. Когда ты спишь и не спишь. Здесь и не здесь. Жив, а вроде уже и нет. Вот так мне было. Катюша первой очухалась.

— Помнишь, как ты мне рассказывал?

— Что?

— О платьях.

— Каких?

— Ну… Этой твоей… Суки.

— Павлинской, что ли? Помню.

— А давай про них напишем?

И на меня тут же пахнуло старой тканью, пылью и тяжестью духов. Заскользил под пальцами шелк, закололось кружево. Даже тело, давно забывшее, вдруг почуяло, как нежно обнимает его корсаж.

— Как напишем? — У меня даже голос сел, один хрип остался.

Катюша приподнялась на локотке.

— Так и напишем, Миш. Про платья, про Машеньку. Про Павлинскую твою напишем. Давай?

— А вдруг прочтет?

Озноб пронесся по телу ледяной волной. Катюша сощурилась, нашла в ворохе одежды трусы, швырнула мне.

— Прикройся, вон, обвис весь от страха.

Стыд жаром хлестнул по щекам. Я завозился, натянул узкие боксеры. Катюша не сводила с меня испытующего взгляда. Что она там разглядывала — кто знает? Никогда не брался угадывать, какие мысли думаются в ангельской ее голове.

— Не прочтет. Ты возьмешь псевдоним. Ненашенский. Понял?

— Вам кипятка подлить? — спрашивает официантка с четкой линией каре.

Пока я маялся, припоминая рождение Шифмана, заказанный между делом чай остыл.

— Лучше повторите.

И она исчезает в коридорчике, ведущем в кухню.

Заметки в телефоне мало подходят для писательского ремесла. Пальцы промахиваются мимо маленьких буковок, белый фон на экране желтит, мысли расползаются. Хотя это, разумеется, уже моя вина.

«Прямо сейчас садись и пиши», — сказал Тимур, будто это подразумевалось с самого начала.

Вот я сижу. Почему чудо не начинает происходить? Что за жизненная несправедливость?

— Ваш чай. — Официантка с идеальным каре заменяет холодную чашку горячей.

Белые бока, красный узор на окантовке. Зеленый, с айвой и персиком, еще не заварился, но уже пахнет. Делаю глоток. Киваю благодарно.

«Садись и пиши», — сказал Тимур.

Первая часть исполнена, мой генерал, я сижу. А теперь мне нужно писать. Непослушным пальцем по чертовым буковкам.

«В детский сад Миша шел через старый мостик, перекинутый с одного берега на другой. А под ним лениво текла вода — серая-серая, с зелеными островками тины и стрелками осоки. В воде плавали утки — упитанные серые, юркие зеленые, но в тот день Миша их не разглядел. Мама разбудила его так рано, что за окном еще было тихо. Не утро, а самый его краешек.

— Вставай, вставай скорее! — сказала она и потянула Мишу из тепла на пол, по ковру к холодной плитке в ванной. — Умывайся, умывайся скорее. Мы в садик опаздываем.

Миша тут же проснулся. Он почистил зубы, вымыл уши, дождался, пока мама высушит ему челку феном и даже не пискнул, когда она принялась дергать его за волосы, расплетая ночные косы. В садик Миша хотел так сильно, что готов был терпеть. Где-то там его уже ждали друзья — пока не знакомые, но самые лучшие, самые верные, почти как мама, только маленькие и веселые всегда, а не поздно ночью у соседки тети Раи».