Но в целом, боюсь, я коротал время, одаривая себя профилактическим вниманием за необходимость подавлять приступы кашля. Все время, что я был в той комнате, меня не отпускала трусливая мысль, что у меня того гляди случится кровоизлияние или в лучшем случае треснет ребро, несмотря на корсет из лейкопластыря.
В двадцать минут пятого – или, говоря прямолинейней, когда уже час и двадцать минут как истекла последняя разумная надежда, – невенчанную невесту, шедшую нетвердым шагом, с понурым видом, отец с матерью вывели под руки из дома и проводили по длинной каменной лестнице к тротуару. Ее поместили – казалось, передали из рук в руки – в первую из гладких черных арендованных машин, припаркованных в два ряда вдоль бордюра. Сцена была чрезвычайно живописной – можно сказать, журнальной, – и, как это свойственно журнальным сценам, свидетелей было хоть отбавляй, поскольку свадебные гости (я в их числе) уже начали высыпать на улицу, пусть благочинными, но встревоженными, если не сказать офонарелыми, кучками. Если в этом зрелище и было некое мало-мальски смягчающее обстоятельство, то лишь благодаря погоде. Июньское солнце палило так ослепительно, с такой прожекторной интенсивностью, что силуэт невесты, когда ее едва не волокли по каменным ступеням, размывался как раз в самых нужных местах.
Как только машина с невестой хотя бы физически скрылась из виду, напряжение на тротуаре – особенно возле полотняного балдахина, у бордюра, где я слонялся, – убавилось до степени, которая могла бы означать, будь это в воскресенье перед церковью, вполне привычную суматоху расходящихся прихожан. Затем, совершенно неожиданно, разлетелись веские слова – якобы, от дяди невесты, Эла, – что свадебные гости могут брать машины, стоящие вдоль бордюра; хотя прием есть прием, и планы есть планы. Если реакция в моем окружении была хоть сколько-нибудь показательна, в этом предложении увидели своего рода beau geste[4]. Тем не менее никто не придал особенного значения, что машины можно «брать» только после того, как внушительного вида сборище, обозначаемое как «ближайшие родственники» невесты, разберет транспортные средства, угодные ему. И после довольно таинственной пробкоподобной задержки (в течение которой я оставался как бы приросшим к месту) «ближайшие родственники» таки начали свой исход, то набиваясь по шестеро-семеро в одну машину, то рассаживаясь по трое-четверо. Численность, насколько я мог судить, определялась возрастом, манерами и шириной бедер первых счастливых пассажиров.
Неожиданно, по чьему-то прощальному, но весьма настоятельному предложению, я очутился у бордюра, возле самого входа под полотняный балдахин, и стал подсаживать людей в машины.
Стоит поразмыслить, как это мне доверили такую обязанность. Насколько я в курсе, незнакомый деятель средних лет, выбравший меня для этой работы, ни в малейшей мере не подозревал, что я брат жениха. Поэтому мне кажется логичным, что меня выбрали по другим, гораздо менее лирическим причинам. Шел 1942-й год. И я был двадцатитрехлетним новобранцем. Меня осеняет догадка, что лишь мой возраст, форма и безошибочно узнаваемая оливково-бурая аура услужливости, окружавшая меня, не оставляли сомнений в моей пригодности на роль швейцара.
Я был не просто двадцатитрехлетним – я был двадцатитрехлетним олухом. Помню, как из рук вон плохо я грузил людей в машины. Более того, я делал это с притворным подобием кадетского рвения, преданности долгу. Через несколько минут мне стало ясно, что я обслуживаю по большей части более старое, низкорослое и упитанное поколение, и мое выступление в качестве рукоподавателя и дверезакрывателя обрело еще более напыщенный вид. Я стал изображать исключительно проворного, крайне увлеченного молодого великана с кашлем.
Но вечерний зной был, мягко говоря, немилосерден, и награда за мои старания, должно быть, казалась мне все более эфемерной. Несмотря на то что толпа «ближайших родственников» едва ли начала редеть, я вдруг нырнул в очередную набитую людьми машину, когда она уже начала отъезжать от бордюра. При этом я ударился о крышу головой с отчетливым (возможно, карательным) треском. В числе прочих пассажиров оказалась не кто иная, как моя шепчущая знакомая, Хелен Силсберн, которая принялась выражать мне безоговорочное сочувствие. Треск, вероятно, раскатился по всей машине. Но в двадцать три я был таким молодым человеком, который на всякое публичное членовредительство своей персоны легче черепно-мозговой травмы реагировал звучным, нарочито раскатистым смехом.