Народ, как идол
Одна знакомая Льву Николаевичу барыня пережила несчастье - пожар в усадьбе. Неизвестно, поджог ли это был или неосторожность рабочих. Но барыня была умилена до глубины души тем, что окрестные крестьяне, иные бросив работу, съехались с кадками и бочками и ревностно помогали гасить пожар. Благодарная за это барыня написала письмо и просила Толстого пристроить его в газете. Лев Николаевич, в свою очередь, восхитился благородством крестьян и сопроводил письмо барыни следующим вступлением:
"Толпа озлобленных, одуренных крестьян, подбитых революционерами, сожжет усадьбу, вырубит лес, убьет приказчика, помещика; отбившиеся от деревни и заболтавшиеся в городе крестьянские ребята, наученные революционерами, ограбят винную лавку, почтовую контору, убьют купца; вообще, злые и развращенные люди из народа совершат какое-нибудь скверное преступление, и все говорят, пишут и печатают: "Русский дикий, озверелый народ. Только дать ему волю, и все (все то прекрасное, что мы делаем) будет разрушено этими варварами".
Делают те злые дела, которые поражают нас, десятки, сотни, допустим тысячи, а мы обвиняем 150-миллионный народ, приписывая ему все то, что делает одна тысячная часть его. Клевета эта на народ вредна не ему, а нам, лишающим себя самого лучшего и дорогого чувства любви и доверия к ближнему, и вызывающим в нас самые мучительные чувства недоброжелательности - и недоброжелательности к кому же? К тому многомиллионному народу, который и кормит, и всячески обслуживает, и охраняет нас. Народ этот - глупый, невежественный народ - один теперь среди всей сумятицы и безумия, и озлобления, охвативших нас, умных и ученых, один в своем огромном большинстве продолжает жить спокойной, разумной, трудовой, свойственной человеку жизнью. А мы говорим: "озверелый народ" и хотим поучать и исправлять его. Не исправлять нам надо народ и поучать, а постараться, вникнув в его жизнь, научиться от него жить так, как сказал мужик с бочкой, сказал, делая то самое дело, о котором говорил.
Не знаю, можно ли научиться этому у таких или иных европейских социалистов, а у народа наверное можно".
Вникните в тон, который делает музыку этих строк. Тон человека влюбленного, ослепленного любовью, пристрастного до неспособности отличать правду от неправды. Идет огромный народный бунт, пока еще в стадии "беспорядков". Уже тысячи усадеб сожжены, потравлены, расхищены, разорены, и это "ограбное" движение то стихает, то опять поднимается. Откройте вчерашние телеграммы: Полтавская губерния вся в огне. Из Курской пишут, что там не ложатся спать до 2-3 часов ночи: кругом зарева, и не знают, проснутся ли живыми поутру. Жгут не только помещиков, но своих же богатеев, и не только богатеев, а подчас и нищих. "Красный петух" - старинный способ сводить счеты, но статистика лишь тех случаев, которые поддаются определению, утверждает, что никогда на нашей памяти народ не был так преступен, так склонен к насилиям, как сейчас. Такова грустная правда. Пройдет черное наваждение, народ, вероятно, опомнится, и, может быть, преступность вновь упадет. Но вчитайтесь в строки Толстого. Он этого тревожного подъема преступности не замечает. Отрицать "скверные преступления" он, конечно, не может, но стремится из всех сил умалить, сузить, ограничить их значение. Делают злые дела "десятки, сотни, допустим, тысячи, а мы обвиняем 150-миллионный парод, приписывая ему все то, что делает одна тысячная часть его", - говорит Толстой и резко называет это клеветой на народ. По его словам, народ не только ведет себя прекрасно, По он "один теперь среди всей сумятицы и безумия и озлобления, охвативших нас, умных и ученых, один в своем огромном большинстве продолжает жить спокойной, разумной, трудовой, свойственной человеку жизнью". Таким образом, хотя горят усадьбы и пожитки именно у "нас, умных и ученых", но мы же обвиняемся в безумии и озлоблении, а народ как будто ни при чем. Толстой допускает, что только тысячная часть народа творит "скверные преступления". Но хотя бы и так: ведь это значит, что в России действует рассыпавшаяся 150-тысячная армия, предающая страну погрому. Толстому кажется, что сто пятьдесят тысяч пустяки в сравнении со ста пятьюдесятью миллионами. На деле это вовсе не пустяки. Из 150 миллионов нужно откинуть младенцев, детей, часть женщин, глубоких стариков и старух; если они не участвуют в погромах, то не потому, что нравственное сознание им мешает. При такой необходимой поправке 150 тысяч преступников придутся уже не на 150 миллионов, а, вероятно, всего на 15 миллионов мужчин погромного возраста. Пропорция выйдет не та, что указывает Толстой. И если даже один из ста человек делается врагом нравственно-трудового общества, то это не пустяк, это опасная зараза, угрожающая гангреной всему телу.
Невольный праведник
Барыня, что пишет Толстому, судя по стилю - толстовка, то есть особа "более Толстая, чем сам Толстой". Такие барыни и господа, усвоив манеру отношения великого писателя к крестьянам, доводят ее до утрировки, до сентиментальности. Казалось бы, что удивительного, что крестьяне бросились гасить пожар у помещицы? Это делается в деревне вовсе не из чувства доброты, а в лучшем случае из чувства круговой поруки, единения в борьбе с общим врагом. Делается, если сказать правду, даже из менее высоких чувств. Толпа, как известно, собирается на всякое зрелище и не прочь принять участие даже в скандале. Бросаются возить воду, качать ее, разносить заборы и крыши, вытаскивать вещи - не потому, чтобы было до смерти жаль соседа, а просто потому, что это интересно, и под предлогом доброго дела - участвуешь в каком-то событии. Событий в деревне так мало и все психически так изнурены однообразием трудовой жизни, что бросают часто серьезную работу, чтобы развлечься - хотя бы несчастьем ближнего. Я отнюдь не отрицаю в подобных случаях некоторой доли добрых чувств, но именно добрые чувства противно преувеличивать. Зачем притворяться более праведными, чем мы есть? Если бы не желание "потрафить" Л. Н. Толстому, то корреспондентка его могла бы указать на один случай добровольной помощи помещику целую коллекцию случаев добровольного поджога. Сбегаются тушить пожар, но сбегаются и поджигать его, причем в обоих случаях, кроме немножко злобы и немножко доброты, действует очень много добродушного любопытства. В самых "скверных преступлениях" действует первородное начало греха, того самого, что заставило Еву съесть грошовое яблоко и тем погубить род людской.
Восхитившись всего лишь одним, плохо запротоколенным знакомой дамой случаем помощи крестьян, Лев Толстой сразу впадает в ту самую ошибку, в которой он упрекает общество. Общество, по его словам, напрасно обвиняет огулом весь 150-миллионный народ за преступления тысячной его части. Однако и оправдывать огулом преступления народные за отдельные добрые поступки, описанные в письме барыни, не приходится. Если бы Толстой не был ослеплен своим пристрастием к простонародью, он бы догадался, что справедливее всего третья точка зрения, по которой народ отвечает за все преступления, хотя бы сделанные меньшинством, как заслуживает похвалы за все добрые дела, хотя бы отдельных людей. Если не народ, то кому же отвечать за добро и зло? "Все виноваты за всех", - вот более правильная, более глубокая мысль Достоевского, вложенная в уста старца Зосимы. Никто и не думал, вопреки Толстому ("все говорят, пишут и печатают"), говорить, будто "русский дикий, озверелый народ. Только дать волю ему - и все будет разрушено этими варварами". Я, по крайней мере, не встречал в печати подобного утверждения. Оно было бы действительно клеветой, если бы было приложено лишь к русскому народу. Однако утверждать обратное, то есть что "народ в огромном большинстве продолжает жить спокойной, разумной, трудовой жизнью", тоже неправда, хотя бы продиктованная высокочувствительным сердцем. Я согласен, что попытка оторванных от народа интеллигентов поучать народ весьма забавна, но столь же забавна мысль, будто бы "не исправлять нам надо народ и поучать, а постараться вникнуть в его жизнь, научиться от него жить".