«У тебя, князь, и без петли язык длиннее обычного! — мысленно отозвался Макс. — Интересно, как он владеет родным языком? Немецким — почти без акцента…» Сорокапятилетний князь был не по возрасту фатоват и болтлив. Через десять минут знакомства Макс знал о нем почти все. И то, что он на короткой ноге со многими влиятельными людьми в Берлине. И то, что он сын министра внутренних дел царя Николая Второго. И то, что это именно к его отцу-министру в начале девятисотых годов обратился бывший хозяин этой усадьбы граф Толстой, ходатайствуя об освобождении писателя Горького из тюрьмы. И то, что они, Мирские, были либералами. И многое-многое другое узнал Макс. Если же князь Василий прерывал словоизвержение, то тут же принимался напевать какой-то пошленький мотивчик. Видимо, ему показалось, будто Макс прислушивается к напеву, и он с не княжеской готовностью объяснил: «Это мотив из оперетты «Иванов Павел». В канун первой мировой войны она пользовалась у нас в России шикарным успехом…» Похоже, время для князя остановилось на рубеже четырнадцатого года, когда он был семнадцати-восемнадцатилетним юношей, даже умственно он, казалось, остался замороженным на том рубеже. Пожилая сотрудница, водившая их по музею Толстого, кривилась и чуть не плевалась, слушая его словоблудие. А когда он отошел, обронила по-французски: «Не Святополк-Мирский, а Святополк Окаянный!» Что это значит, спросил у нее Макс. «Так прозвали старшего сына киевского князя Владимира Святославовича. Чтобы овладеть всем наследством, он убил троих своих братьев — Бориса, Глеба и Святослава». — «Когда это было?» — «Почти тысячу лет назад. Вероятно, минувшая тысяча лет мало что дала человечеству в нравственном развитии». Женщина недвусмысленно посмотрела на Макса, на князя да еще рукой повела: дескать, полюбуйтесь!
Любоваться было нечем. Как и на Гудериана, музей-усадьба не произвела на Макса особого впечатления. Обычное барское гнездо, о каких много читалось у русских классиков, у того же Толстого. Гнездо к тому же порядком загаженное. Почти все комнаты музея и подсобные помещения занял полковой лазарет. Он набит изувеченными солдатами. Раненые лежат и на койках, и прямо на полу поверх охапок соломы. А целая гора обледенелых трупов высится около могилы Толстого в лесу, там их хоронят. И это больше всего возмущает сотрудницу музея, «Lästerung! Lästerung!»[20] — восклицала она, не обращая внимания на грозно-панические знаки князя. По-немецки женщина, казалось, только это слово и знала…
Макс передернулся так, что лопатки его под шинелью крутнулись, как две большие шестерни. Не оттого, что вспомнил захоронение солдат возле могилы Толстого. Ему вспомнилась другая жанровая картинка. В одной из комнат второго этажа музея стояли четыре металлические койки. На ближней лежал труп танкиста с забинтованными руками и лицом. На бинтах ржаво запеклась кровь, рот застыл в предсмертном оскале. Из синих десен торчали, казалось, необыкновенно длинные зубы. На второй, положив, как березовое полено, загипсованную ногу на соседнюю койку, хлебал из зеленого плоского котелка пехотинец. На следующей солдат, сняв с себя грязную нательную рубаху, положил ее на железное изголовье и стукал по толстым серым рубцам сапожным молотком. Слышался тихий треск, а на месте ударов оставались красные кляксы. За стеклом приоткрытой балконной двери виднелся еще один раненый; сидя на корточках, он, напрягаясь, подавал советы:
— Вальтер, сыпни пару горстей Фрицу в котелок! Он соскучился по мясному…
— Ты бы лучше дверь прикрыл, поносное брюхо! — хмуро отозвался тот, что хлебал. — Холод собачий, да и не продохнешь после тебя. — Увидев заглянувшего Макса, он опустил котелок и пытался встать. Макс круто повернул назад, услышав вслед: — Господин капитан, прикажите убрать! Еще вчера умер…
Спускаясь по лестнице, Макс дико поеживался, будто по его спине уже шуровали полчища голодных тварей. Князь Василий, похохатывая, успокаивал:
— Это временное явление, господин капитан! Когда армия топчется на месте, она обрастает вшами. В штабе говорят, что скоро мы снова начнем наступать…