Выбрать главу

Вот назовет он сейчас это словом «механизм» — или нет?

— Так вот если вы будете гнуть прежнюю линию, не признавая за людьми вокруг себя права на свободу и на ошибку — вот тогда-то вы и погубите себя и их.

— А разве у сапёра есть право на ошибку?

— У сапёра есть право делать всё, что он может, и предоставить другим делать то же самое — а остальное как-то управит Бог. Вы не проконтролируете всех, Андрей. Вы не проконтролируете даже своё ближайшее окружение. Это простой факт, от которого вы прячетесь за своей виной, потому что если вы наконец-то признаете себя невиновным — то окажетесь лицом к лицу со своим кошмаром: с беспомощностью. Выбирайте — либо вы встанете перед ним сейчас, сознательно и во всеоружии, либо жизнь снова приложит вас лицом о кирпичную стену — только теперь уже насмерть. И я не знаю, скольких людей вы прихватите тогда с собой. Того, чего вы хотите, не может никто. Даже Бог.

Эней чувствовал себя так, будто его уже приложили мордой о кирпичную стену, для верности повозили по ней, а потом ещё и отпинали ногами.

— Да что вам надо-то, никак не пойму, — проскрипел он сведенным горлом. — Если я признаю, то я… я человеком быть перестану.

Он провел ладонью по своему полумертвому лицу — словно толстый слой грязи снимал. Недавний жест, появился после операции. Декорация, маска из мертвой шкуры, неспособная отразить ни мысль, ни боль, бесполезная плоть, как он ее ненавидел!

— Не перестанете, — Давидюк владел голосом не хуже, чем Андрей клинком. — Быть человеком означает — в числе всего прочего — иметь право на поражение.

— Право, — Андрей горько скривил рот. — Замечательно. Прекрасно. Вот у меня есть это право. Что прикажете с ним делать?

— Ничего не прикажу. Вот этот ребёнок внутри вас — он продолжает верить, что однажды вы победите последнего врага, и тут-то всё станет хорошо: мама с папой встанут, засмеются и позовут домой ужинать.

— Неправда. Я не был таким… ребенком. Мне уже тринадцать было.

— Разве в лучшее верят только маленькие дети? — вздохнул врач. — Но только дети умеют верить, спокойно мирясь с тем, что вера подвешена ни на чём. Взрослея, мы пытаемся подвести под эту веру какие-то фундаменты. Турусы на колесах. Может быть, вы запретили себе верить в то, что однажды последний враг падёт и мама снова улыбнётся вам. Вы заставили себя повзрослеть — рывком. Но ребёнок вас перехитрил, Андрей. Он спрятался там, глубоко у вас внутри — и все эти годы требовал от вас невозможного. А вы старались выполнить его требования, не вникая в их суть. Долгий срок. Поверьте мне как врачу: то, что вы надорвались только сейчас — чудо.

— Так что мне делать теперь? — Эней уже не чувствовал раздражения. Только ошеломление. И обострившуюся сердечную боль. — Придушить окончательно… этого ребёнка?

— Да что вы! Это ведь лучшее, что в вас есть, Андрей. Не всё лучшее, но большей частью. Можно и так. Многие так делают. Вот те люди, которые напугали вас — они, скорее всего, совершили такой душевный аборт. Но я в таких операциях не помощник, и вы пришли сюда не за этим. Вы хотите его спасти. Он должен жить. У него должны быть свои права. Своя… «детская комната» — вот здесь, — Давидюк легонько ткнул Андрея в грудь длинным пальцем. — Просто нельзя позволять ему диктовать вам смысл жизни. Вы с ним оба сейчас убиты тем, что в очередной раз не смогли спасти того, кого любите. Он кричит вам, что вы в таком случае не годитесь вообще ни на что. И вам хочется его заткнуть.

— Ещё как, — обессиленно согласился Эней. — И поэтому я… не даю себе дышать?

Доктор кивнул.

— А он не прав?

— Конечно. Так или иначе, Андрей, вся терапия сводится к обретению смысла в этой жизни и сил в этом смысле. Вы оружием не воскресите тех, кого любите — но веру в то, что однажды всё будет хорошо, можно хранить и без меча. Она подвешена ни на чём — и такой её нужно принимать. Люди, которых вы любили и потеряли — прекрасные люди, и это факт, которого не отменят страдания и смерть. В любви есть смысл, даже если любимый мёртв. Любовь прекрасна сама по себе. Сама глубина ваших страданий свидетельство тому, что у вас всё было по-настоящему. Андрей, через этот кабинет прошли сотни людей, годы растративших на труху. Я смотрю на вас — и знаете? — радуюсь, что вижу человека, способного любить всем сердцем, до крови. Потому что обратных случаев — «дай-дай-дай мне любви, или хотя бы продай» — насмотрелся до тошноты. Бедняг, которые мучаются и мучают других от того, что здесь, — он опять коснулся пальцем груди Энея, — у них не рана, а пустота.

— У которых есть, что есть — те подчас не могут есть… — что-то такое говорил Игорь, или пересказывал… А, это он о своей семье так отзывался. О благородном и старинном роде Искренниковых…

— Да, — согласился доктор. — А мы можем.

«Но сидим без хлеба…»

— От этого… боль не уменьшается.

— Отнять у вас боль означало бы — отнять человечность. Они становятся тем, кем становятся, нередко из страха перед болью. Они не знают, что в ней можно черпать силу. Я могу вас научить. Та беспомощность, которую вы пережили ребенком — она уже не вернётся. Вы просто не поместитесь в неё, как в свои детские ботинки. И вместе с тем — вы найдёте в ней глубокий ресурс внутренних сил. Вы готовы идти со мной дальше?

— Да, — Эней сглотнул.

— Мне хотелось бы, чтобы к нашей следующей встрече вы прочитали одну книгу, — он снял с полки томик, протянул Андрею. На обложке темнели тиснёные, еще хранящие следы позолоты, буквы: «В. Франкл. Человек в поисках смысла».

— Книга старая, издана в самом начале Реконструкции, она тогда многим пригодилась, — сказал врач. — Начните с предисловия, биография этого человека очень важна. Недели вам хватит?

— Да, — Эней прикинул толщину книги на глаз. Если читать на ночь по пятьдесят страниц — вполне…

— Приходите через неделю, в это же время, — Давидюк улыбнулся.

— И Шахерезада прекратила дозволенные речи, — пробормотал Эней, поднимаясь. — А если я возьму да и не куплюсь?

— Это ваш свободный выбор. Я его приму. — Давидюк встал и разблокировал дверь. Эней развернулся было к выходу, но взгляд его упал на полку с чашками.

— Скажите, а этот тест — какую чашку выберешь — что значит?

— Тест? — Давидюк пожал плечами. — Помилуйте. Это просто чашки. Мне их дарят. Все почему-то решают, что я их коллекционирую — и дарят, и дарят…

…Эней вышел на улицу и почувствовал какую-то перемену в окружающей обстановке. Нет, день по-прежнему оставался пасмурным, а город — серым, но в воздухе сквозила какая-то свежесть. Это, конечно, иллюзия — перемена произошла внутри, а не снаружи. После визита к доктору боль не прошла, даже как будто усилилась — но переменился ее характер. Давидюк словно вскрыл нарыв — и, несмотря на то, что рана опять кровоточила, стало легче. Что ж, спасибо…

Парк был маленький. Островок зелени среди гранита, притягивающий из окрестных кварталов всех, кому «нужно дышать свежим воздухом». Эней не стал заходить в ворота — оперся рукой на высокую решетку и через нее смотрел на бегающих взапуски детишек постарше и на мам и нянь с колясками или ходунками. Особенно ему понравились серьёзные господа между годом и полутора, перебирающие ногами по мелкому гравию и полностью сосредоточенные на этом процессе.

Эней не знал, сколько времени стоял и смотрел — наверное, долго, потому что когда небо разродилось дождем и дети побежали из садика, а мамы с колясками, сумками-«кенгуру» и ходунками раскрыли зонтики и задернули пологи своих маленьких «экипажей», он отнял руку от решетки и почувствовал, что она занемела. Застегнув плащ, зашагал к метро. Зонта с собой не было, да не очень-то и хотелось прятаться под зонт. Дождь шел густой, тяжелый — пока Эней добрался до станции, он успел изрядно промокнуть.

В метро продавались цветы. Девушка в ларьке скучала, слушая радио через комм. Эней не обратил бы внимания ни на нее, ни на ларек — если бы не заметил, уже почти миновав стеклянный загончик, охапку роз. Синих. Совершенно синих, с зелёным отливом, как море в ясный день. Генмод, наверное.

Он всего три раза дарил Мэй цветы: на свадьбу, в Варшаве и Братиславе.