Выбрать главу

– Послушай, тебе надо привыкнуть, ты будешь здесь жить, ты должна быть счастлива! Все, хватит ломаться.

– Но я хочу увидеть маму с папой.

– Теперь я твоя мать! И ты будешь называть меня мамой!

Ее слова поразили меня так сильно, что я онемела. Ни за что на свете я не буду называть ее мамой. Эта ужасная тетка сравнивает себя с моей замечательной мамой? По какому праву? Если бы она хотя бы объяснила мне, что это вынужденная ложь, к которой придется прибегнуть в ее доме. Если бы она сказала мне: «Ты в опасности, потому что ты еврейская девочка, твоих родителей схватили, они доверили тебя мне до тех пор, пока не вернутся…» Вместо этого я услышала злобный приказ. Я сказала себе: «Нет, я никогда не назову тебя мамой!»

Даже если я не произнесла этого вслух, то вела себя именно так, чем приводила женщину в ярость. И если бы вскоре в моей жизни не цоявилась дедушка, его жена Марта и ферма,”то я бы не смогла остаться в этом доме. Я бы ушла, неважно как, неважно куда, не взяв с собой ничего.

На самом деле это было проявлением беспричинной злости, а не стремлением услышать, как я называю ее «мамой», а тем временем по ночам я плакала от тоски по своей матери. Размышляя об этом гораздо позже, я все еще спрашивала себя: почему эта женщина взяла меня? И не видела других причин, кроме того свертка, который ей передали. Дедушка говорил мне о семидесяти пяти тысячах франков.

Хотела бы знать, что значили семьдесят пять тысяч бельгийских франков в 1941 году, чтобы понять, сколько стоило такое нежелательное приобретение, как я. Несомненно, они значили в десять или в сто раз больше, чем сейчас.

После этого разговора женщина с сиреневыми волосами отправляет меня завтракать. Накануне я наелась так, как никогда в жизни, и если бы в воздухе не висела такая злость, я бы гораздо больше обрадовалась еде, настолько все было вкусно. Этим утром передо мной лежит золотистый хлеб и варенье. Мне дают ломтик хлеба, и я огромной ложкой накладываю на него красное варенье. Сын хозяйки ухмыляется, пока она вырывает еду у меня из рук и ножом соскабливает варенье, так что остается лишь тонкий слой.

Я шокирована. На сердце у меня так горько и тяжело, что если бы я сказала хоть слово, то расплакалась бы. А я не хотела плакать перед этой злобной теткой. Звать ее мамой? Вырывать варенье у меня изо рта? Именно в эту секунду во мне вскипела ненависть, а в следующий момент она охватила меня целиком.

Я хотела ее задушить. И думаю, что смогла бы. Мне хотелось бить ее, наступать ей на ноги, пинать ее – это все, что я могла сделать со своим ростом. Я действительно внезапно ощутила огромную неудержимую ненависть, и потом меня часто охватывало это чувство. Я знала, что не могу ответить этой женщине, но я также знала, что могла бы… и это меня успокаивает. И я смотрю на нее, мысленно вырывая все золотые зубы, я душу ее, отрезаю ее злобную голову с сиреневыми волосами. Я молчу, а все это происходит в моем воображении. Я хочу оттолкнуть ее, уменьшить ее злость и уродство, чтобы они больше не причиняли мне боль. Моя мама по сравнению с этой женщиной – солнце, ее тяжелые душистые волосы были воздушным сиянием, одновременно плотным и легким, тонким волнистым облаком.

Всю свою жизнь каждый раз, когда я ела варенье, я намазывала его на хлеб толстым-толстым слоем.

– Откуда ты такая взялась? Отвечай! Так себя не ведут!

– Да…

– Да кто?

– Да, мадам.

– Нет, не мадам. Ты должна называть меня мамой.

– Нет, мадам.

– Какая упрямая девчонка! Ну, что с ней можно поделать?

Со мной ничего нельзя была поделать. Она взяла меня за деньги, я была балластом, им я и оставалась.

Я не звала ее мамой, и через некоторое время она прекратила настаивать. Но я вновь и вновь спрашивала, где мои родители, и каждый раз ответ был один и тот же:

– Здесь об этом не говорят! Я отведу тебя сфотографироваться, теперь тебя зовут Моник Валь и тебе четыре года.

– Почему мне четыре года?

– Я не обязана тебе ничего объяснять, ты – Моник Валь, тебе четыре года, усвой это хорошенько.

Мишке, меня зовут Мишке. Мне все равно, сколько мне лет, семь или четыре, но имя Моник…

Хозяйка завязала мне нелепый бант, а потом за руку отвела в лавку фотографа. Все прошло очень быстро, и, тем не менее, она всю дорогу жаловалась, что у нее куча других дел. В действительности, никаких дел у нее не было. Она только отдавала приказы служанке: свари то, пожарь это. Еще она немного шила… Когда она садилась за швейную машинку, то устраивала меня на валике на полу, давая разные задания: распороть, обметать край, – но мне это было совсем не интересно.

В течение дня я общалась лишь с ней и с горничной. Ее муж, дантист, пропадал в своем кабинете, и мы видели его только во время еды, на протяжении которого он молчал. Однажды он осмотрел мои зубы и заявил, что они очень крепкие. Что касается сына этих людей, то я не знаю, чем он занимался целыми днями. Честно говоря, меня это не интересовало. Я приняла его за мальчишку, но на самом деле ему было где-то около девятнадцати или двадцати лет. Он казался мне таким же глупым, как и его мать, с которой он всегда соглашался: «Да, мама… нет, мама…» Он смеялся, когда она смеялась надо мной. Она часто звала меня «беотийкой», дурочкой, которая ничего не понимает.

Гораздо позже я узнала, что значит это слово. В античном мире беотийцы были известны своей музыкой, поэзией и разными науками. Еще они были великими военными и правили Грецией до прихода Александра Великого. Когда я узнала про это, то сказала себе, что та женщина была слабоумной и сильно ошибалась, если хотела унизить меня этим словом.

Однажды пришла женщина по имени Фернанда (одна из членов этой семьи). Они тихо беседовали в моем присутствии, и я прислушалась к их разговору. Хозяйка сказала: «Мне все равно, если она сбежит, но если Жанин придется меня покинуть, я буду плакать кровавыми слезами».

Я представляла себе, как кровавые слезы будут стекать по ее лицу…

Через несколько дней она отвела меня на ферму дяди ее мужа. Наконец-то и я на что-то сгодилась – теперь ее драгоценному сыну Леопольду больше не придется ходить туда-обратно за продуктами.

В первый раз Леопольд пошел со мной, для того чтобы показать дорогу и представить меня дедушке как нового курьера. Когда мы пришли, этот мужчина показался мне очень угрюмым и совсем не дружелюбным. Он явно не любил своего внучатого племянника, перекинулся с ним парой слов и сразу обратился ко мне:

– Ты, пойдем! Я тебе кое-что покажу! Леопольд собрался было пойти за нами, но он

сказал:

– Нет, ты останешься здесь.

И дедушка показал мне ферму: собак, поросят, кур-пеструшек, черных и белых цыплят в крапинку. Они были очень красивыми, и мне даже разрешили их потрогать. Дедушка увидел, как я счастлива, и немного смягчился:

– Ну что, малышка? Ты не разобьешь яйца, когда придешь их собирать?

– Нет, нет, я буду очень внимательной.

– Что ж, тогда все в порядке! Потом он сказал Леопольду:

– Можете спокойно отправлять ее сюда, все будет нормально, только пусть она даст ей список.

Он сказал «она», будто не хотел ее знать – должно быть, ему не очень нравилась жена его племянника. Эта ферма ее кормила, а все те вкусности попадали к ней на стол, несмотря на войну, благодаря дедушке Эрнесту и бабушке Марте. Они снабжали ее маслом, молоком, сыром, овощами, бараниной, курятиной и свининой.

Ферма показалась мне очень большой. Сам дом был крепкий, с красивыми комнатами, а вокруг было много земли. Дедушка выполнял практически всю работу, ему помогала только его жена.