Конечно, я говорю про Николая Алексеевича Заболоцкого. 105 лет со дня рождения, довольно круглый юбилей.
Круглые очки на простоватом лице.
И загадочные стихи. Похоже, что его угнетала и раздражала материальность мира. Что он смолоду пребывал как бы в шутовском аду, подразумевающем как первое условие своего существования - абсолютное отсутствие смысла. А как второе условие - боль, постоянно чувствуемую любым существом и веществом. А притом этот мир был так живописно нелеп, и зловещие глупые клоуны метались по нему так забавно. Дыша и питаясь смертью и передразнивая смерть.
Что-то такое он уловил в атмосфере первых пятилеток. Хотя вроде бы вполне советский был человек.
В заключении молчал, а когда оказался на свободе, стал писать совсем не то, что прежде: по-другому и про другое. Про разреженное пространство и бесконечную печаль. Про жалость.
Несколько очень красивых стихотворений. Найдется и два-три бессмертных.
При жизни не напечатанных, ясное дело.
Например, как замерзли в поле двое з/к, отправленные из лагеря в город за мукой:
Представляю, как напугали бы такие стихи, если бы вдруг раздались из репродуктора, всю эту радостную кремлевскую чернь.
А про Мадонну на Курском вокзале.
А зато человеку нормальному такие стихи дают чувство, отчасти похожее на надежду. Не то иллюзию. Типа того, что госбезопасность не успеет погубить мир, что в последний момент литература его спасет.
19/5/2008
Антидот
Пока они там перепархивают с жердочки на жердочку, сжимая в клювах оклады и надбавки, а из остальных клеток несется озабоченный такой щебет, писк и гам, - на самом верху принято исключительно важное решение. Исключительно своевременное.
О переключении неба на полную яркость.
Причем официально не оповестили. Просто как-то сразу стало нечего надеть и некогда помыть окна. Вообще, в положение оконного стекла входишь глубоко.
Томишься собственной непрозрачностью.
И тоже как будто чего-то ждешь.
Природа же - популистка без чести, без совести. Мастер краткосрочных перспектив. А соблазны третьего квартала - ее излюбленный конек.
И если есть на свете такая вещь, о которой в эти дни думаешь меньше всего - о которой думать совершенно не хочется - и даже при мысли о которой воротит с души, - то это, несомненно, т.н. политика.
Возьмет ли Лужков Севастополь стремительным приступом или долгой осадой.
Отвяньте. Отсовокупитесь. Осенью, осенью. Когда патриотизм как следует настоится. Крепче всего он бывает в ноябре.
Скользкая грязь под ногами, темный дождь в лицо - и вы опять гражданин и даже пассионарий.
Кстати - знаете ли вы, что разгадана, наконец, тайна саранчи? Отчего ей не сидится на месте. Отчего она то и дело вдруг взвивается с исторической родины, сбивается в тучу, заслоняющую солнце, и летит, куда глядят ее тухлые гляделки, пока не завидит зелень внизу - и не высадит истребительный десант.
Подобный войскам какого-нибудь Чингис-Хана, или Тимура, или Аттилы. Очень тоже пассионарные были деятели, по-своему не хуже Лужкова. И поэтому наука история, рассуждая об их внешней политике, непременно приплетает саранчу. Что вот, мол, и в ней благородная ярость вскипает ни с того ни с сего, без видимой конкретной причины.
А наука биология причину нашла. Оказывается, в постоянных обиталищах саранчи время от времени обостряется конфликт отцов и детей. Пресытившись растительной пищей, взрослые особи начинают с аппетитом присматриваться к подрастающему поколению. Пробуют его на зуб то там, то здесь. Молодежь, естественно, тревожится и в какой-то момент осознает, что дело пахнет керосином: если сию же секунду не эмигрировать - сожрут. Тут-то она и взвивается. И ложится, значит, на крыло. Родители не преследуют. Смотрят вслед угрюмо, с осуждающим пониманием. Вздыхают: были когда-то пассионариями и мы.