15 июля 1951 г.
Все это я вижу перед собой, как будто я был у Истамановых вчера. Вероятно, какие-нибудь подробности я забыл, как не помню во всех мелочах и комнату № 8 в Доме творчества, где сидел вчера вечером, забредя к Слонимским. Вчерашний день — не дальше, вот что такое для меня 1908 год, соловьевская семья, Истамановы, семья Соколовых. То, что выросло, выстроилось или разрушилось в моей душе в те дни, не умерло и не восстановилось и по настоящий день. В те дни кончалось мое детство, происходило изгнание из рая. Субботы у Истамановых продолжались года два — они теперь слились у меня в одну цепь. Сначала мы, пока было светло, играли во дворе или в саду. Помню игру в мяч, о которой я долго думал, что вот это и есть футбол. Мы делили двор на два поля и сами делились на две команды. Каждая команда не имела права переходить границы своего поля. Проигрывал тот, на чьей территории мяч останавливался неподвижно. Бить по мячу разрешалось только ногами. Помню, как я был спасен от поражения тем, что мяч попал в лужицу и вертелся в воде, не останавливаясь, пока я не подбежал к нему и не перебросил на поле противника. Помню и поражение — мяч, пролетев над моей головой, врезался в тополь и замер неподвижно в развилке ветвей. Помню игрушку, подаренную Павлику: колесико с лопастями внутри. Оно приводилось в движение палочкой с бесконечным винтом. Уткнешь палочку в центр колесика, опустишь по винту сверху вниз черную муфточку, и колесо, вращаясь, взлетает в воздух. Тогда началось уже всеобщее увлечение авиацией, и эта летающая игрушка имела для нас особое очарование. Взлетало колесико не всегда и не слишком высоко. Василий Соломонович решил перечесть инструкцию, приложенную к игрушке. Написана она была по-французски — колесико было заграничное. «Рапидеман фортеман» — «быстро и сильно». Директор так и сделал и, о чудо, колесо, жужжа, взлетело выше дома! Помню ощущение счастья, когда я увидел колесо, идущее столбиком, свечой, круто ввысь.
16 июля 1951 г.
Потом мы шли в комнаты, в столовую. Иногда Мария Александровна читала нам вслух. Тут я услышал чеховскую «Новую дачу» и был потрясен сильнее, чем некогда после «Бежина луга». За столом, случалось, после чая мы играли в равные игры. Нам раздавали буквы, по счету каждому, и мы должны были наперегонки складывать из них слова. Иногда Василий Соломонович задавал нам загадки, что я не любил — думать ведь я все еще не научился. Помню одну из таких загадок, очень трудную: «Кого пастух видит часто, царь — редко, а Бог — никогда?» Ее решали все, общими силами. Не помню, кто нашел разгадку, знаю только твердо, что это был не я! Отгадавший воскликнул: «Пастух видит часто пастуха!» Второй добавил: «А царь царя редко». И только тут я вставил: «А Бог Бога никогда». «Верно, — сказал Василий Соломонович, — ответ таков: себе подобных. Молодец, задача трудная». Мне стало горько, что хвалят не меня, а отгадавшего, и я закричал: «Один сказал: пастух — пастуха. Другой сказал: царь — царя. А я сказал, что Бог Бога не видит никогда». И Василий Соломонович подтвердил добродушно, что задача решена была совместными усилиями. Но горькое чувство не оставило меня. После того как отгадавший нашел ключ к загадке, ничего не стоило сообразить, что Бог никогда не видит себе подобного. Любимой писательницей Марии Александровны была Элиза Оржешко (или Ожешко)[39]. И вот Василий Соломонович подарил жене в день рождения полное собрание сочинений этой писательницы. И через некоторое время Мария Александровна сказала грустно: «Вот перечитала Ожешко и огорчилась. Она мне нравилась, когда я была еще девочкой, а теперь я вижу, что это не то». И она грустно взглянула на темные (а не желтые, как обычно) томики издательства «Просвещение» с золотым тиснением. Но тем не менее один рассказ Ожешко она дала мне прочесть: юноша там пострадал на пожаре, и девушка призналась ему, пока он был без сознания, что любит его. Рассказ этот глубоко меня тронул. Читали мы вслух еще и воспоминания Панаева, и они нравились мне необыкновенно.
17 июля 1951 г.
Итак, субботы у Истамановых, и все, связанное с ними, вся истамановская семья с ее порядочностью, с внушительным и разумным Василием Соломоновичем, с Марьей Александровной, и Жоржиком, и Павликом — вошли в мою жизнь. А я тогда уже не мог жить один. Если я был силен в одном, то в другом чувствовал себя не то глухим, не то слепым, а хромым во всяком случае. Вечное чувство одиночества, пустоты и неуверенности, возникшее, когда мама отошла от меня столь внезапно, — все требовало дружбы, и после событий последнего времени меня тянуло к людям цельным, возле которых и я чувствовал себя увереннее. А Жоржик, умный, ясный и цельный, да к тому же еще и особенно в те дни дружелюбный по отношению ко мне, стал моим лучшим другом. Дружба с Матюшкой все слабела, а с Жоржиком крепла. Подружился я, на этот раз окончательно, и с сестрами Соловьевыми. Их дом, еще более, чем истамановский, вошел в мою жизнь. Связь с ним не порывается и до сих пор. Большой соловьевский дом в те дни тоже остался без хозяина. Две комнаты сдали Драстомату — налево от парадного входа. Флигель, где принимал больных Василий Федорович, сдали Соколовым. Впрочем, об этом я уже рассказывал. Но жизнь их шла так же налаженно, как при Василии Федоровиче. Да оно и понятно: дом вела Вера Константиновна, а она осталась на месте. Войдя в парадную дверь и поднявшись ступенек на восемь, я попадал в прихожую. Направо — вешалка. Налево вход к Драстомату Яковлевичу. Идя прямо, попадал я во вторую прихожую. Из нее выходили три двери. Прямо — в комнату, не имеющую названия. Направо — в столовую. Налево — в коридорчик, ведущий на террасу. Здесь, в коридорчике же, находился огороженный перилами люк. Когда его поднимали, обнаружилась лестница в полуподвал, в кухню. В этот же коридорчик выходила дверь из ванны. Идя дальше по коридорчику, я попадал на застекленную просторную террасу.
39