Мы много переезжали, вероятно, поэтому я помню себя столь маленьким.
1 июля 1950 г.
Да, мы часто переезжали, когда я был маленький. Помню поезда. Помню огромные залы, буфетные залы, где ждали мы пересадки. Тоненькие макароны, которые почему-то считал свойственными только вокзалам и которые иногда с соответствующей мясной подливкой и теперь напоминают мне детское ощущение дороги, праздника. Поездки всегда были для меня праздником. Мне и теперь непонятно, когда меня спрашивают, не мешают ли мне поезда, которые проходят довольно близко от нашей дачи. Не мешают, а радуют, особенно когда слышу их сквозь сон.
25 июля 1950 г.
Что еще я помню из самого раннего детства? Квартиру в Екатеринодаре. То во дворе, в красном кирпичном домике, то комнату, которую мы у кого-то снимали, очевидно. Во всяком случае, хозяйские девочки показывали мне «Ниву» в переплете, где сильное впечатление на меня произвела картинка «Голодающие индусы». Это были, как я понимаю, разновременные наезды в родной город отца в промежутки между разными службами до Майкопа. Помню, как в Дмитрове меня разбудила мама и сказала: «Не пугайся, мы поедем кататься». Это, очевидно, 98-й или 99-й год, когда отца арестовали и увезли в Казань[3], а мы отправились за ним. Помню свидание в тюрьме. Отец и мать сидят за столом друг против друга, а между ними жандарм, положив сложенные руки на стол. «Не шуми! — говорит мать. — Полицейский заберет». — «А вон полицейский», — говорю я, указывая на жандарма, и все смеются. Больше ничего не помню, хотя, по рассказам, знаю, что на этом же свидании жандарму показалось, что, целуя на прощанье мать, отец передал ей записку; жандарм схватил мать за лицо: «Откройте рот!» Отец бросился на жандарма. И я все забыл.
26 июля 1950 г.
Помню имение, где отец после освобождения из тюрьмы служил врачом. Вероятно, хозяева были греки. Одного из них звали Папа Капитонович, что поразило меня. Я полагал, что папа один. Здесь мы собирались к обеду за большим столом на террасе. Помню, идет отец — высокий, чернобородый, в сапогах. В руках у него ружье — он вышел стрелять ястреба. Помню, здесь впервые меня пронзило чувство жалости: куда-то ехали кататься, и мама вдруг отказалась. И кто-то маленький, черненький, вероятно, один из братьев, владельцев имения, сказал печально: «Вот тебе и раз...» Отсюда мы уехали тоже неожиданно, как из Дмитрова. На этот раз отец поссорился с кем-то из владельцев. Почему — так и не сказал мне, хотя я спрашивал его об этом уже в тридцатых годах. Из имения мы поехали, очевидно, в ожидании нового места, в Екатеринодар, в одну из тех квартир, которые мне смутно запомнились. У родителей отца мы в те времена не жили[4]. Мама ссорилась с бабушкой. Смутно припоминаю и одну из таких ссор. Приключилась она, как видно, рано утром, потому что все были в ночном белье — и мама, и бабушка, и сестра отца, тетя Феня. Помню явление, имевшее свое точное название и в моем представлении столь же обыденное, как дождь или ветер: «У бабушки истерика». Помню и самую истерику, которую видел однажды: бабушка, окруженная сыновьями, которые ее уговаривают и утешают, вертится на месте, заткнув уши, ничего не желая слушать, повторяя: «Ни, ни, ни, ни!» Я потом играл в бабушкину истерику. Деда того времени забыл. По воскресеньям отец водил меня обедать к своим родителям. Помню, как однажды ни с того ни с сего я отказался идти обедать к старикам. Почему? Отец страшно вспылил, больно дернул меня за руку, но я не сдался. Впоследствии я придумал объяснение: не хочу идти к дедушке и бабушке потому, что там повязывают салфетку, которая меня душит. Но это была чистая ложь. Почти столь же отрывочно, как Екатеринодар, помню Рязань и дачу возле Рюминой рощи. Сюда я ездил с мамой на ее родину, к ее родителям[5].
27 июля 1950 г.
Записывая все, что запомнил о раннем своем детстве, я заметил, что, не выдумывая и не прибавляя ничего, я тем не менее искажаю то, что было пережито. Прежде всего: запомнил я один миг, и только его, в сущности, могу рассказать. Но в душе моей этот миг неразрывно связан с целым долгим периодом, который окрашен ясно и существует рядом с тем, что пережито сегодня. А рассказать о нем не умею. Попробую опять вернуться к детству. Случай с маленьким человечком, сказавшим: «Вот тебе и раз» и пронзившим душу мою жалостью, — я запомнил. А историю с поросенком на пасхальном столе помню едва-едва, и то, вероятно, потому, что мать рассказывала мне ее неоднократно. Это был первый пасхальный стол, устраивавшийся у нас дома, — значит, отец уже служил твердо. В Ахтырях? Не спросил в свое время. Я утром, радостный, в новой рубахе и сапогах, вбежал в столовую. И вдруг родители услыхали отчаянный плач и крики: «Хвостик, хвостик». Мать поспешила ко мне и увидела, что я показываю на поросенка, лежащего на блюде, и все повторяю, обливаясь слезами: «Хвостик». Этим я пытался (как я смутно припоминаю) объяснить ужас поразившего меня явления. Поросенок совсем как живой, с хвостиком, лежит в страшной неподвижности, разрезанный на куски. Еще вот какую странную историю вспоминаю я. До сих пор не знаю, сон это или случилось наяву, и не знаю, к какому времени моей жизни относится это событие. Я стою с какой-то моей няней (я не запомнил ни одной из них, ввиду частых переездов они менялись), стою в церкви, как будто в алтаре, что невозможно было бы с няней. Впрочем, я ее не вижу, но сознаю, что она где-то близко. Несколько священников в светлых ризах служат, поют, взмахивая кадилами, а где-то между ними лежит на тарелке нечто, похожее на полукруг масла, в который воткнули прямые недлинные волоски. Эта странная служба, которую и сейчас отчетливо представляю себе, так поразила меня, что я постоянно играл в нее, поворачивался величественно, как один из священников, взмахивал кадилом, пел. Примерно к этому же времени относится не то явь, не то сон о том, как я потерял на улице маму. Я спрашиваю у людей, сидящих возле магазина на скамеечках, гае она, но люди только посмеиваются. А напротив, на другой стороне улицы, сидят гигантские дети с крылышками и пишут острыми палочками по кругу. Я впоследствии узнал этих детей на рекламе каких-то граммофонных пластинок. Так как дети в воспоминании моем находились на противоположной стороне улицы, на крыше, то возможно, что я видел укрепленную над магазином рекламу пластинок. Как бы то ни было, чувство ужаса, одиночества, заброшенности, которое я пережил, запомнилось на всю жизнь, во сне ли то приключилось или наяву. Отчетливо встает передо мною двор какой-то екатеринодарской квартиры, где мы сидим рядом с Тоней
3
...
4
5