29 сентября 1950 г.
И, вознегодовавши, я воскликнул: «Жили, жили, вдруг — хлоп! Явился этот...» Эти слова со смехом повторяли и отец и мать много раз. Даже когда я стал совсем взрослым, их вспоминали в семье. Судя по этим словам, я довольно отчетливо понял, что дело в новом Шварце, а не в том, что я стал хуже. Но я так верил взрослым, в особенности матери, что невольное раздражение, с которым иногда она теперь говорила со мною, я стал приписывать своим личным качествам. Если мама говорила худо о наших знакомых, то они, как я неоднократно писал, делались в моих глазах как бы уцененными, бракованными, тускнели. И ни разу я не усомнился в справедливости маминых приговоров. Не усомнился я в них и тогда, когда коснулись они меня самого. Однажды я сидел за калиткой, на земле. Был ясный осенний день. Гимназистки, взрослые уже девушки, шли после уроков домой. Увидев меня, одна из них сказала: «Смотрите, какой хорошенький мальчик! Я бы его нарисовала». Я было обрадовался — и тотчас же вспомнил, что девушка говорит так ласково только потому, что не знает, какой я теперь неважный человек. И с грубостью, бессмысленной и удивлявшей меня самого, но все чаще и чаще просыпавшейся во мне в те дни, я крикнул вслед девушкам: «Дуры!» По старой привычке я побежал и рассказал все маме, и она побранила меня. Но я не мог объяснить ей, почему я выругал бедных гимназисток. Я, до сих пор окруженный, как футляром, маминой любовью и заботой, стал чувствовать неясно и бессознательно пустоту, страх одиночества и холод. В те дни стали определяться душевные свойства, которые сохранил я до сих пор. Неуверенность в себе и страх одиночества. К этому следует прибавить вытекающее отсюда желание нравиться. Мне страстно хотелось, чтобы я стал нравиться маме, как и в те дни, когда еще не явился «этот». Я всеми силами старался вернуть потерянный рай и, чувствуя, что это не удается, бессмысленно грубил, бунтовал и суетился.
30 сентября 1950 г.
Конечно, все это развивалось постепенно, ото дня ко дню, но неуклонно, как менялась в те дни и погода. Первая майкопская весна сменилась летом, а вот пришла и осень. Пришел и день моего рождения, по старому стилю 8 октября 1902 года. Мне исполнилось шесть лет. Это первый день рождения, который я запомнил. Он праздновался особенно торжественно, и я получил много подарков. Думаю, что мама, чувствуя мою обиду и желая утешить и напомнить, что я по-прежнему ее сын, позаботилась об этом. Наступил этот торжественный день совершенно неожиданно. Я ждал, что он придет только послезавтра, но, вдруг проснувшись, увидел большого коня, ростом с крупную собаку. Он был обтянут настоящей шкурой, белой, с желтыми пятнами. Он стоял возле стула, на котором возвышалась коробка многообещающего вида и размера. Я получил кроме коня волшебный фонарь, прибор для рисования с картинками и матовым стеклом, кубики, лото. Оказывается, помня царский день, в ожидании которого я не мог уснуть, старшие решили скрыть от меня, что день моего рождения вовсе не послезавтра, а завтра. Я был рад, но впервые в жизни испытал удивившее меня чувство разочарования. Мне как будто грустно стало, что больше ждать нечего. Праздник прошел слишком скоро, достался мне легче, чем я думал, и это его как бы обесценило. Впрочем, прошел он весело, было много гостей: Соловьевы, Островские. На дверь повесили простыню, натянули ее, погасили в комнате свет и зажгли лампочку в фонаре. Запахло разогретой жестью, керосином и краской, а на простыне появился круг, сначала рябой и тусклый, а потом ясный и светлый, когда взрослые, с увлечением орудовавшие фонарем, нашли фокус. Вскоре в светлом круге появились большие цветные картинки, видимо, не слишком интересные, потому что я не запомнил ни одной из них. Отчетливо помню особенный, праздничный запах нагретого фонаря, а картинки забыл. До дня моего рождения или после него, вернее, что после, состоялся еще один праздник: крестины.
1 октября 1950 г.
Да, именно с тех давних пор я приобрел привычку, с которой безуспешно борюсь до сих пор: сказав что-нибудь, заглядывать в глаза собеседнику, чтобы увидеть, какое впечатление произвели мои слова, или, что еще хуже, с улыбкой оглядывать всех, даже посторонних, сидящих за соседними столиками в ресторане или на скамейках трамвая: похвалите, мол, меня, бедного. Эта пагубная привычка привела к тому, что иной раз меня считают слабее, чем я есть. Это мешает во многих случаях моей жизни. Впрочем, если у меня хватит смелости довести мои записи до сегодняшнего дня, то об этом еще будет место поговорить. А сейчас я вернусь к Валиным крестинам. Совершал их батюшка, молодой, необыкновенно красивый и пышноволосый. (Еще недавно он был жив и ссорился с прихожанами за то, что они приходили в церковь с самодельными свечками.) Привезли купель, поставили в зале, и я наслаждался зрелищем незнакомого матово-серебряного чана, сразу изменившего весь облик зала. Пришли девочки Соловьевы. Пришел крестный отец Константин Карпович Шапошников[19], большой, бородатый, в серой черкеске, постукивая деревянной ногой. Крестной матерью была Анна Александровна[20]. Купель наполнили водой под маминым наблюдением: она измерила ее температуру градусником. Батюшка надел ризу, и в зале стало так необыкновенно, что я стал искать глазами маму. Но ее в комнате не оказалось. Я помчался искать ее. Она накрывала на стол в столовой и была встревожена и печальна. В зал идти она отказалась. Она, оказывается, боялась, как бы Валя не захлебнулся в купели. Я сказал, что этого не может быть, и вернулся в зал. Крестины прошли благополучно, только когда батюшка дал нам, детям, приложиться к кресту, четырехлетняя Вера Соловьева в неопытности своей крест не поцеловала, а лизнула.
19