Выбрать главу
Но непрерывен времени поход, он движется по месяцам угаслым… Нагретым маслом пахнет теплоход и вся судьба нагретым пахнет маслом.
Машинным маслом. Что за толчея нам подтверждает непреложность мига! Морская сырость – вотчина твоя, Одесса, Феодосия и Рига.
Чем пахнет на заре Восточный Крым? Чем пахнет на заре Бассейн Донецкий? Чем пахнет время? Спячкою мертвецкой иль пробужденьем? Мы – поговорим…
Был старый дом. О время, не тревожь осколков воронцовского уюта! Еще мне снится душная каюта, Где с морем обручен Одесский Дож!
Во мне еще накапливалась злость и ожиданий тщетное величье, – не смог Всего Грядущего Обличье провидеть я. Но кое-что сбылось.

КАТОК «ПЕЧАТНИК»

Памяти Франческо Катто
На Украине Слободской жил равнодушный итальянец, он придавал граниту глянец весьма умелою рукой, сулил покойникам покой, женил чахоточный румянец, – седой ваятель-итальянец на Украине Слободской.
Надгробных памятников мастер почил и помер в свой черед, теперь у смерти он во власти, зато Искусство не умрет.
Торчат в расцвете неудобья, хранящие холодный пыл, многопудовые надгробья и монументы без могил.
Так помер равнодушья латник, ваятель мраморных девчат. У самых врат катка «Печатник» его изделия торчат.

«В этом Харькове, старом как мир…»

В этом Харькове, старом как мир, в этом городе, в этом губернском, в этом ветре степном, в этом резком, были мы молодыми людьми.
Были мы молодыми людьми, были мы гимназистами в блузах, этот мир был так скромен и узок. Ах, в своих самых юных конфузах, в наших первых ребячливых музах были мальчиками, черт возьми! — были мы молодыми людьми!
Были барышнями, черт возьми! Гимназистками в фартушках были! Три реки в керосине и в иле никуда не текли, черт возьми! Никуда не текли, черт возьми!
Лопань, Харьков и Нетечь, они триедины в одном недвижимом. Было время подернуто дымом, было время подкрашено гримом, — вспоминая о самом любимом, о блаженстве неповторимом, о богатстве, ни с чем не сравнимом, были мы молодыми людьми!
Было время – путем, непутем, были дни в обывательском тесте, и еще не пылали поместья, вихрь не плакал голодным дитем, – но из этого плача и ила, из всего, что в судьбе нашей было, из всего, что душа не забыла, кровь всплеснулась, и сердце изныло, и послышалось имя: Артем!

«Когда-то были детские обиды…»

Когда-то были детские обиды, седой стакан с холодным молоком, и неумытые кариатиды поддерживали выпуклый балкон.
Когда-то были райские отрады. Они мертвы. Их к жизни не воззвать. Гремели первомайские парады, и тягачи корежили асфальт.
И фонари бренчали, как монисто. И метеоры падали в траву. И пыльный город назывался Мисто, а я его никак не назову.
И пыльный город в говоре нерусском, полынный дух украинской земли, а там, далеко, за Бурсацким спуском стыдливые акации цвели.
Прошла гроза – и на листочках мокрых мерцает отсвет Божьего лица. А я ребенок, по-славянски – отрок, а в здешнем просторечии — пацан.
Полынный дух, тревожный и прогорклый. Невнятные ребячьи времена. Ступеньки Университетской горки и бронзовый сюртук Карамзина.
И жирный рокот авиамотора. И вскинь глаза — и только пустота: мышиный цвет ампирного собора да маковка, лишенная креста.
И облака. И ничего не надо. И мне уже никто не возвратит ни этой неосознанной отрады, ни этих гипсовых кариатид.

«ИЛЛЮСТРАСЬОН», 1896

В очень старом французском журнале иллюстрации. Блеск и хвала! В очень старом французском журнале – доконали! была не была! – В очень старом французском журнале золотая печаль расцвела.
Машут челками чудо-лошадки, и рессорные катят ландо, – то эпохи последние схватки, что идет, как «Титаник», на дно.
Это трудное бешенство плоти, наслажденья того бытия, чье буржуйство уже на излете, чья уже иссякает струя.
Может быть, чьи-то горны в казарме протрубили уже на заре о Вердене, о битве на Марне, о седых облаках в серебре?
«Марсельеза» – серьезная штука. Бутсы топчут дорожную пыль. Дети Франции, нуте-ка, ну-ка, как задорит вас Руже де Лиль!

СЛОВОЛИТНЯ РЕВИЛЬОНА

Где была во время оно Словолитня Ревильона, там уж нет ее теперь: там гудят иные липы, там иной фрамуги скрипы, там иные линотипы и не так обита дверь.
Но в строки свинцовой оголь был одет когда-то Гоголь, Достоевский, Салтыков. И остались буквы эти в керосиновом просвете, в голубом фонарном свете до скончания веков!
Нет ни скорби, ни пропажи; вновь сочны политипажи, а бумага чуть желта, — вновь плывешь в тоску-неволю сквозь шестнадцатую долю иль тридцать вторую долю благородного листа!