Выбрать главу
Есть бессмертие в журналах, в копошеньи этих малых жирных буковок и литер, в мельтешеньи этих строк. Вот и шепчешь ты влюбленно: «Словолитня Ревильона!» Было то во время оно, но пошло, однако, впрок.
Словолитня и аптека девятнадцатого века, – все терзанья человека в дебрях этих трудных лет! Если прошлое тревожит, кто сказать об этом сможет? Разве всё в поэму вложит некий истинный поэт?!
Фантастические миги, где романтики-расстриги боль преображали в книги с бескорыстностью смешной; буквы, шпации, пробелы, «Приключенья Арабеллы», – страсти легкие пределы дышат прежней новизной!
Было то во время оно: Словолитня Ревильона, было то во время оно, не сегодня, не сейчас… Отчего же строки эти в потайном вечернем свете вновь у сердца на примете, сызнова тревожат нас?
Было то во время оно: Словолитня Ревильона, Словолитня Ревильона, голубой светильный газ!

«Господа подъезжали к вокзалу…»

Господа подъезжали к вокзалу и ругали простых проводниц, и корявое зданье вонзало в небеса позолоченный шпиц. А за ним громоздились пассажи и присутственных зданий ранжир и казалось, что в клетку посажен прикативший сюда пассажир. Золоченой иглою пронзите синегубое небо весны: я мечтаю о вечном транзите, мне дороги его не тесны! И казалось, что воздух насыщен беспокойным предчувствием краж; а потом появлялся носильщик и подхватывал тощий багаж, и шинелька его телепалась на покатых и острых плечах, – он бежал, отметая усталость, а потом онемел и зачах. Это было во время вакаций и тянулось минуту одну, и корявые ветви акаций не спеша подступали к окну.

«Вдоль заплеванных аллей и осенних желтых змиев…»

Вдоль заплеванных аллей и осенних желтых змиев губернатор Фундуклей прибывает в город Киев, прибывает в город Киев губернатор Фундуклей вдоль осенних желтых змиев и заплеванных аллей.
У шикарного ландо лакированная дверца, губернатор от и до валерьянку пьет от сердца, валерьянку пьет от сердца губернатор от и до, лакированная дверца у шикарного ландо.
Подпирая крепкой шпалой синий рельсовый прокат, лист шуршит хрустливо-палый, хлопотливо-языкат, шепчет лист хрустливо-палый, хлопотливо-языкат, подпирая толстой шпалой смерть и гибель напрокат.
Вихри все со смертью схожи. Деловит и густобров, настежь бьет из аванложи в грудь Столыпина Богров.

«Будут внукам завещаны наши дома…»

Будут внукам завещаны наши дома вместе с бюстами наших ученых, и карнизов кирпичных слепая кайма, и автобусов наших тоска-кутерьма, и простор санузлов совмещенных.
Будут правнукам вверены те города, где Утесов нес музыку в массы, где так вяло порою сочилась вода и, как лес, зеленели сберкассы.
Что им скажет вот этот (ученый монах?), сей первопечатник московский? И еще в нарочито широких штанах беспардонный поэт Маяковский?
Что им скажет Казанки сушайший песок вкупе с Курского Черною Грязью, и поэзия мемориальных досок, присягающая безобразью тех писателей или ученых коллег, тех конструкторов разных воздушных телег, геликоптеров и вертолетов, что в Эдем вознеслись, отработав?
Не довольно ли этой пустой болтовни? Утомленье. Томленье. Опала. Мне не хочется верить, что меркнут огни, если сила себя исчерпала.
Вот XVII век и его терема. Поколения меркнущий разум. Будут внукам завещаны наши дома вместе с форточкой и унитазом.
Будут правнукам вверены наши дома. Словом – ныне и присно, вовеки будет осень – не осень, зима – не зима: громоздить свои льдистые ЖЭКи!
Припадет этот Мир Без Особых Примет и к твоим деликатным ланитам, – вечность скуки, которой названия нет, до скончанья и ад инфинитум!

«Мне часто снится книжный магазин…»

Мне часто снится книжный магазин, тугих обложек пестрые обновы, и на стеллажах – Стерн и Карамзин, и даже мемуары Казановы –
…На улице какой-то боковой, вдали от шума, похоти и страсти, в какой-то ну совсем не деловой, полузабытой гражданами части.
Мне кажется, я в нем уже бывал, а если нет, то как могло случиться, что я запомнил ласковый овал лица светловолосой продавщицы?
Витрины там как тусклая слюда, а книги хороши невыразимо, и я хочу туда, но вот беда! – на свете нет такого магазина.
Не целовал я этих серых глаз, и к туфелькам не ластился осотом; я полз, как одичалый верхолаз, по разным геральдическим высотам.
Качались клювы в темном серебре, и облако над башнями качалось, и расточалась  ночь – и на заре привычная история кончалась:
на миг – приостанавливался миг, и съеживался сребротканный полог, и тысячи – уже ненужных – книг летели в печку со скрипучих полок.