Выбрать главу

ВРЕМЕНА

Вновь времена, времена, времена, снова огниво, кресало и трут, снова позвякивают стремена, ржут иноходцы и трубы ревут, снова огниво, кресало и трут, снова не верить словам и слезам, снова затеряны двери в Сезам.
Черный подсолнух в белых зубах, чересседельник п отом пропах, снова вздуваются жилы на лбу, снова мне в губы вложила трубу, переплетенная жилами лба, вера, надежда, судьба.
Ежели прах развеют ветра – это еще не беда. Ежели враг возжелает добра – это еще не беда, а са ира, са ира, са ира, никто никому не желает добра, никто, никому, никогда.
Никто никому, никто никогда, хотя б на секунду одну; но если за радостью встала страда, за счастьем узрели вину: никто никому, никто никогда, хотя б на секунду одну…
Только бы зубы до боли сжать, только бы вместе с тобой дышать, праздные ноздри раздув дотла, только бы ты жила.
Вот я стою – ну, не я, любой, весь как звенящая нить, вот я стою, чтобы собой гибель твою отстранить.
Нет, не собой, не одним собой: сердцем своим и своей судьбой, прошлым своим и своей мольбой, будничных дней гурьбой.
Фосфором выветрившихся костей, счастьем своих нерожденных детей, светом их нераскрывшихся глаз, верностью без прикрас.
Никто никому не желает добра, но это еще не беда, а са ира, са ира, са ира, смелость берет города.
Печей кирпичи и святой бурелом, обугленный бурелом: сидят дипломаты за круглым столом, за очень круглым столом.
– О мистер Многоуважаемый Шкаф и достопочтенная миссис, о люди в жакетках и пиджаках, безукоризненных пиджаках, взирающие, окрысясь, на то, чего не вернуть с лихвой, на то, что невозвратимо, затем что колки иголки хвой и море невозмутимо.
Невозмутимо его чело и гладь его солона, и если станет тебе тяжело, и если замрут стремена, приди – и пригоршней зачерпни горчайшую горечь вод, а там вдали – бортовые огни, седой, как лунь, теплоход. ………………………………..
Вновь времена, времена, времена, слезы большой беды, вновь стремена, стремена, стремена, съежившиеся сады, всадники в бурках, вороний грай неутоленных стай.
Рыжее пламя и смерть без вины, смерть за чужие грехи, широкогрудые скакуны, дым из прорех стрехи…
Никто никому, никто никому, никто никому ни глотка, и я никогда, никогда не пойму, что доля моя легка, что я живу на зеленой земле, просторной и несуровой, что я живу на зеленой земле, а вовсе не на багровой.
Мы вывернем наши души, как ватники, — наизнанку, мы слезы твои осушим, над озером спозаранку, и будут березы и ветлы в спокойные воды глядеться, и будет совсем искрометным совсем позабытое детство.
Совсем позабытое детство, когда не тревожат тревоги и можно, прищурясь, вглядеться в подкову на пыльной дороге, – и, внемля словам наговора, рокочущим снова и снова, хотя не вполне и не скоро, а всё ж разогнется подкова.
Бредут по дороге гусыни, топорщатся кроткие крылья, подкова в окалине синей припудрена замшевой пылью. И солнца лукавые блики лежат на плетне и заборе, лежат на фасетчатом лике подсолнуха в желтом уборе.
Потом зажигаются звезды, неяркие, мирные звезды, сначала одна, а за нею другая и третья звезда.
И вечер нисходит на землю, простой, как молитва ребенка, как самая первая песня малиновки или дрозда.

ТРАВИАТА, ДВАДЦАТЫЕ ГОДЫ

Шляпа мята-перемята, и заплата на виду. Травиата, Травиата, престарелый какаду. И, прокашлявшись сначала, черномазый обормот кареглазых харьковчанок песней за душу берет. Надрывается шарманщик – иностранный человек, механический органчик, потому двадцатый век! Луч упал с небесной тверди в водосточную трубу, музыкант Джузеппе Верди поворочался в гробу. Как хотите губы красьте – хоть помады целый пуд: если не привалит счастья, так и замуж не возьмут! Сколько слов смешных и добрых, подходящих в самый раз, проницательный стеклограф отпечатал про запас. Разверни цыдульку, Настя, или Фрося – всё равно! Вот оно — пустое счастье, что ж ты плачешь – вот оно! А потом на двор угрюмый, обагренный сентябрем, забредут шурум-бурумы, завопят: «Старье берем!» – Эй, паныч, скорее думай — нет ли брюк иль пиджаку, — захрипят шурум-бурумы, задирая вверх башку. Их прогонит дворник Блыщик: – Здесь не велено чужим! – А потом придет точильщик и начнет точить ножи. Парень видный, парень ражий – как обложит, не отбрить, точит ножницы – и даже ложку может наточить! Приманив ребячьи стайки после множества иных, заиграют попрошайки на валторнах жестяных. Из окошек, из гляделок, из уставленных в упор медяки в обертках белых полетят на грязный двор. Где ты, город мой просторный, сердобольное житье, дребезжащие валторны и татарское вытье? Я вас выдумал когда-то, я вас больше не найду, Травиата, Травиата, престарелый какаду!