Выбрать главу

Лишь против одного мне не снабдить тебя амулетом — против жаркого кипения крови, которая годами течет спокойно и вдруг взыграет, зашумит, потечет по жилам палящим огнем. Многие умные головы она под топор подводила, имения расшвыривала, точно камушки, детей на улицу выбрасывала,

против злого удела, когда женщины вешаются тебе на шею и тебе не остается ничего другого, кроме как лезть в петлю или вступать в брак.

Я, сынок, до своих пятидесяти с гаком лет еще как-то удержался, хотя не раз висел над пропастью и с трудом выкарабкивался весь в крови и ссадинах. И это не бог весть какое счастье, но когда я вижу, как живут люди, которые в какой-то безумный миг поверили, что обрели счастье, я бываю доволен своей судьбой.

Есть, сынок, два пути.

Или подними знамя повыше, и размахивай им направо и налево, и пользуйся всеми, кто на тебя клюнет, покуда сможешь. Или замкни на замок свои порывы и встреть девятый десяток в мире и спокойном сознании, что ты все посты отговел, все молитвы сотворил, потому и вознесся в высшие сферы, где обретаются святые или скопцы, мнящие себя святыми. Одного я тебе не желаю — жалкой середины, когда женятся, приняв минутную вспышку за любовь, живут со своей благоверной лет сорок — пятьдесят, облысеют до времени и ослепнут, прирабатывая по ночам, чтоб свести концы с концами.

Может быть, я ошибаюсь. Может, я, старый вдовец, не слышу мелодий, которые выводит перо регистратора. Я только вижу — стоит человеку жениться, как у него начинают гнуться плечи и выпадать волосы. От радости такого не бывает.

К счастью председателя, меня надолго посадили на больничный. Теперь он спокоен, что я не поднесу ему новых сюрпризов. Счастлив и доктор, полагающий, что он расплатился со мной за молчание о том, что я видел однажды вечером. Докторшу я за три недели встретил всего один раз, да и то мимоходом в коридоре совета. Она остановилась, несколько секунд смотрела на меня с удивлением, как на неизвестное медицине явление, — и прошла мимо. Может быть, она бы и сказала что-нибудь, не появись на горизонте две служащие — они жевали бутерброды и облизывали нас сгорающими от любопытства глазами.

Я обленился, как кот, которому не надо ловить мышей. Сижу, лежу, стою у окна, гляжу, как стрижет крыши мелкий снег, читаю или разгоняю грозовые тучи на небосводе памяти.

Ибрагим, не разгибая спины, учится. Зубрит наизусть. У бедняги нет времени, чтоб, как другие дети, в придуманных учителем играх и забавах постигать школьные премудрости, все эти зайны, хабены, фатеры и мутеры, разные там партиципы активные и пассивные. Эх, если б я мог заменить его — я бы разом проглотил все тетрадки и хрестоматии и даже циркуль с треугольником уж как-нибудь пропихнул бы в себя. Чего только не проглатывает живой человек за свою жизнь, так неужели же не пройдет в пищевод самый обыкновенный циркуль за шестьдесят динаров!

В час обедаем. В семь ужинаем. А до ужина гуляем — разминаем затекшие ноги. По вечерам я иду посидеть к хаджи. Не пью, ссылаюсь на катар, который мне придумал верный друг доктор. Слушаю рассказы хаджи и, грешным делом, поглядываю на его дочку. Она с каждым днем все пышнее расцветает дикой и страшной красотой. И. неизменно сидит у ног хаджи, готовая по первому его знаку прислужить нам. В девять говорю старику «алахиманет!»[28], отрываю сына от стола и ученья, и мы ложимся. Он засыпает. Я всю ночь не смыкаю глаз — частью от бессонницы, частью от страха, как бы Ибрагим не раскрылся во сне и не простудился.

Утром поднимаем друг друга:

— Эгей, товарищ, подъем!

Убегаю от мыслей о Малинке в чтение. Глаза от непрестанного скольжения по мелким строчкам с болью выкатываются из орбит. Сегодня я одолел полкниги. Сыт по горло и чтением, и самой книгой. А ведь я взял ее, соблазнившись названием, — надеялся найти там что-нибудь о нас и о наших сражениях. Странные ребята пишут о войне. То мы у них этакие здоровяки и паиньки, то все сплошь валяемся в тифу, от чего самые окаменелые офицерские сердца пускают слезу. И ни слова нет о пехоте, о той усталой и преданной до конца партизанской пехоте, серой и спокойной на марше и опасной в деле, о пехоте, которая кричала только в атаке, а в атаку шла по приказу командира, когда же его не было, по приказу того, кто шагал впереди, о пехоте, которая, что греха таить, порой и отступала, рассыпаясь по долам, а потом, вновь крича и улюлюкая не хуже турок, снова кидалась в бой и отбивала потерянные позиции. О той пехоте, что молча умирала на полях, в кустах, во рвах и всевозможных других местах, о пехоте, которая, к сожалению, не значилась ни в каких списках — ни живых, ни мертвых! Нет той пехоты, вымокшей до нитки, отчаявшейся, безотказной, а как соберешь, бывало, политический актив — железно сознательной. Не пахнет по́том, обгорелыми шинелями, немытыми ногами и жилистым телом. Не услышишь песен, топота и звяканья пустых котелков.

вернуться

28

С богом! (тур.)