Выбрать главу

— В этом году тебе должно исполниться четверть века, а мне три четверти.

Дюран заметил:

— Цифры всегда лгут. К двадцати пяти годам Мари-Жо прожила жизнь полностью.

Я согласился и стал раздумывать, когда в твоей жизни поселился тот «Другой», о котором ты говоришь в одной из записей с таким юмором и так здраво и которого величаешь, наделив его фамилией, «господин Страх».

Вероятно, страх появился рядом с тобой, когда тебе было лет тринадцать. Вначале признаки этого были не очень заметны. Например, ты мыла руки по сорок-пятьдесят раз на дню. А вечером, перед тем как лечь спать, вдруг требовала, чтобы тебе сменили простыни, хотя постелили их только утром, и заставляла проверять, нет ли кого-нибудь под кроватью.

Правда, ты была переутомлена: в ту пору ты не признавала школьных отметок ниже «десяти».

Из Парижа вызвали женщину-психиатра, специалиста по детским нервным расстройствам, и после ее визита тебе несколько недель пришлось провести в небольшой, очень приятной клинике; чувствовала ты там себя прекрасно. Называлась она очень мило: «Отчий дом». Вернулась ты оттуда успокоившаяся, но тут у твоей матери стали проявляться все более тревожные признаки психического расстройства: два года назад она уже побывала в нервной клинике в Пранжене.

Я уверен, и таково мнение всех врачей, что в этом и заключена причина появления господина Страха.

Поверь, девочка, во мне говорит не отцовская гордость — таково общее мнение: ты была разносторонне талантлива. Ты не сделала еще выбора, но могла стать и писательницей, и музыкантшей, и актрисой, а твои песенки на собственные слова, которые ты пела под гитару, произвели на меня такое впечатление, что меньше трех недель назад я позвонил тебе и сказал, что, может быть, это и есть твой путь.

Прости, сегодня больше не могу. Говоря с тобой, я так разволновался, что уже не способен продолжать.

Может быть, господин Страх потому и не отступал от тебя, что ты была так одарена?

У меня болит душа, и я нежно-пренежно целую тебя, моя девочка.

Вальмон, 1 июля 1978

Вчера мы прибыли в Вальмон, поселились в нашем прежнем номере и обрели прежние привычки.

И мне вдруг почудилось, что наш домик в Лозанне безумно далеко от меня и что я уже целую вечность не диктовал, хотя перерыв, как мне представляется, длился не больше двух недель, а если больше, то ненамного.

И еще мне кажется, что прошло куда больше месяца с того дня, когда в мою жизнь грубо ворвалась трагедия.

Все это время я приобщался к горю, какого еще не знал, несмотря на свой возраст. Удар был слишком жесток, и долго, очень долго я не мог прийти в себя. Я потерял ощущение себя. Никого не воспринимал. Чувство было такое, словно я выключился из жизни.

Когда же прах дочери был рассеян по нашему саду, она стала мне так близка, что ее образ не покидал меня с утра до вечера. И, ежедневно диктуя ей письма, я пытался выразить эту новую близость, возникшую между нами.

Одновременно я слушал магнитофонные кассеты, которые она записала для меня. Читал стихи, тетради, письма, оставленные ею.

С нею я снова ожил.

Я уже не чувствовал себя раздавленным, как в первые дни; горе, которое я ощущал, стало иным — это было глухое горе, проникшее в каждую клетку моего существа, оно вынудило меня прекратить диктовать.

Сейчас в Вальмоне, в обстановке, хорошо знакомой мне вот уже пять лет, я обретаю давние привычки, давний распорядок дня. Вокруг меня ничто не изменилось.

Но можно ли сказать, что ничего не изменилось во мне? Я почти уверен в противном. Я больше не плачу, произнеся или вспомнив имя Мари-Жо. Самочувствие понемногу делается ровным. Тем не менее я так и не стал самим собой и, думаю, не стану.

Может быть, когда-нибудь, если полностью успокоюсь, я снова возьмусь рассказывать о Мари-Жо.

Когда я диктовал «Письмо к матери», с ее смерти прошло два года. Но у нас с ней не было такой близости, какая существовала между мной и Мари-Жо.

Теперь я буду продолжать говорить о том и о сем, словно ничего не произошло.

В Вальмон я приехал пройти курс лечения. Буду жить здесь своей обычной жизнью, потому что есть много вещей, которые я не могу высказать; иные я осознал лишь недавно и понял, что, хоть и знал свою дочь лучше, чем кто бы то ни было, мне еще надо долго в ней разбираться.

Я понял. Я знаю. Но это знание не для всех, и только Тереза может разделить его со мной.

В небольшом стихотворении на английском языке, которое Мари-Жо надиктовала для меня на магнитофон за несколько часов до смерти, она говорит, что скоро мы уже не будем разлучаться, что она навсегда останется со мной, где бы я ни был, и что теперь мы станем гораздо ближе друг другу, чем прежде.