Не надо говорить мне о монотонности! Жизнь журналистов, которые приходят ко мне, куда монотонней моей. Дело ведь не в том, чтобы выкроить время из перенасыщенного дня. И не в мгновенных прихотях, коктейлях, приемах, визитах к издателю, чтобы вырвать какой-нибудь заработок. Дело в том, чтобы жить жизнью, как можно более близкой к жизни большинства современников.
7 июля 1976, в пять часов пополудни
В Швейцарии среднее образование получают в две ступени. Сначала идут в коллеж, обучение в нем длится шесть лет. Затем поступают в гимназию, где программа почти полууниверситетская, и через два-три года получают степень бакалавра.
В коллеже Пьер был скорее бунтарем. Учителей своих он считал старыми увальнями, погрязшими в идеях пятидесятилетней давности. А все его однокашники, по его словам, были сынками буржуа — приверженцев отсталого социального строя.
Когда я спросил, есть ли у них в классе дети рабочих или крестьян, он ответил:
— Есть один.
Я очень хорошо это помню. Это было года два-три назад. Пьер подписывал все антиконформистские воззвания и участвовал в демонстрациях протеста.
Сегодня я был потрясен, обнаружив перед собой семнадцатилетнего парня, отрекшегося от своих недавних взглядов; он с неохотой признает, что когда-то исповедовал их.
Мы немного поговорили о политике, в том числе международной. Я заметил, что Пьер превратился в благонамеренного и, хотя еще носит джинсы, готов надеть обычный костюм, пристежной воротничок и галстук. Он уже коротко постригся.
Большинство людей сочувствуют буржуазным семьям, чьи дети бунтуют против законов своей среды. У меня же сжимается сердце при виде того, что мой совсем еще юный сын перешел во вражеский стан.
Кто-то, не помню, в прошлом веке сказал: «Кто в двадцать не был анархистом, не достоин стать в пятьдесят преуспевающим буржуа».
Не желаю, чтобы один из моих детей стал преуспевающим буржуа. Я предпочел бы чувствовать в нем свойственное молодости бунтарство, по крайней мере насмешливость по отношению к общепринятым взглядам и кипение новых идей, каковы бы они ни были.
Я чувствую себя чуть ли не виноватым, а ведь я пытался учить детей нонконформизму с раннего детства. Нет, я не давал им так называемого буржуазного воспитания. Их не обучали правилам хорошего тона.
Впрочем, дети сами отвергали эти правила, когда они их стесняли или хоть капельку ограничивали их свободу. Маленьких людей, которые их окружают, мои дети, разумеется, не презирали, но, что гораздо хуже, не знали.
Они, дети, сосредоточены на себе, на своей будущности, на своем нынешнем и грядущем преуспеянии.
В их лексиконе отсутствует одно слово, и это слово — великодушие.
Я мог бы добавить и второе, но его они смогут постичь гораздо позже — понимание.
Я совершил ошибку, преуспев, как говорится, в жизни. Бывают моменты, и очень часто, когда я об этом жалею. Если бы мои дети росли в более скромных условиях или даже в бедности, они были бы бунтарями, каким я был в их возрасте и остаюсь в семьдесят три года.
10 июля 1976
История, которую мне хочется рассказать, банальна. Я, вероятно, рассказывал ее сотни раз, отвечая на вопросы журналистов всех национальностей. Но, насколько я помню, мои ответы ни разу не были точно воспроизведены. Я сказал бы даже, что чем интеллигентней журналист, чем он больше личность, тем сильней он искажает мои слова, что, впрочем, естественно. Он влезает в шкуру романиста, и, надо сказать, некоторые из таких журналистов впоследствии становятся писателями.
— Господин Сименон, как вы пишете роман?
Прежде всего надо уточнить дату, когда задавался вопрос: хотя мой механизм написания романов не очень изменился, все-таки между разными периодами существуют более или менее серьезные различия.
Я попытаюсь искренне и чистосердечно ответить раз и навсегда на этот вопрос, не имеющий, в общем-то, никакого значения.
Приехав в Париж, я начал писать рассказики для газет. Выходили они и во «Фру-фру», и в «Матен», в то время самой популярной парижской газете.
Вставал я всегда рано. Жили мы на Вогезской площади, и я слышал пение фонтанов. Некоторое время в красной шелковой пижаме я прохаживался по комнате, потом бросался к пишущей машинке и писал рассказ строк на сто — сто пятьдесят.
Потом подкреплялся стаканчиком-другим вина, усаживался в кресло, а примерно через полчаса вскакивал, кидался к машинке и принимался за следующий рассказ.