Выбрать главу

Так я стоял долго. Коченеть начал. Но страха не было. И меня не покидало чувство, что вся эта солнечная мартовская иллюминация зажжена только ради меня. Я уйду - и все это погаснет. Вот сейчас подогнутся ноги, я сяду на снег, прижмусь к столбику перил щекой и виском, и уйду.

Она остановилась за моей спиной и спросила простуженно:

- Что это ты? - Потом повернула меня лицом к себе, приперла мои колени своим коленом, чтобы они не подломились, потом изогнулась как-то, но, прижимая меня к перилам, зачерпнула пригоршню снега и сильно растерла мне лицо. - Я тебя помню, - говорила она. - Ты недавно за карточками приходил. Мы после тебя пошли в кассу, а Изольда уже померла. Я тебя и запомнила. Ты у печки грелся. Я еще подумала: не жилец парень. А ты вона чего - на простор вылез... Ты зачем вылез-то?

Я тоже узнал ее, она была шофером тех грузовых машин, на которых возили трупы. Может быть, город им обязан, что в блокаду не вспыхнула эпидемия.

Машина ее "ЗИС-5" стояла тут же - мост был расчищен широко.

Она затолкала меня в кабину, закрыла дверцу, подергала, чтобы я случайно не вывалился, и, лишь усевшись за руль, спросила:

- Куда тебя, гуляка?

Я вытащил из внутреннего кармана паспорт и эвакуационное удостоверение.

Она взяла себе мои документы.

- С Богом, - сказала. - У меня дочка чуть младше тебя. Придешь с войны - свадьбу справим...

Память моя - как лес. В моем лесу много птиц. Они прекрасно поют, и прекрасно их оперение, но они не несут яиц и не выводят птенцов. Они могучи, как птица Рух. Они могут поднять слона, если этот слон тоже миф.

В моем лесу живет птица иволга. Я видел ее однажды в детстве, но больше уже никогда. Надеюсь, она жива, обитает в наших лесах, поет негромкие ясные песни. Надеюсь, ее не занесли в "Красную книгу". Мне хочется ее повидать и послушать. Мне говорят, что в нашем лесу ее нет есть в зоопарке. Но душа моя посетить зоопарк не хочет.

В августе сорок четвертого мы с ходу вкатили в предместье Варшавы Воломин.

Улица была забита танками, грузовиками, пылью, пешими солдатами и жителями Воломина - городка, как мне тогда показалось, довольно обшарпанного. Какая-то женщина подошла к нам, полная энтузиазма, наговорила что-то о русских храбрых жолнежах, коснулась чего-то трогательного, прослезилась и позвала нас к себе домой поесть гуляш. Мы отказывались, видит Бог, отказывались. Мы не были голодны. Но если освобожденное население приглашает отведать гуляш, то гостеприимство дело святое.

Краснея и поправляя одежду, мы поднялись за женщиной на третий этаж, вытерли ноги о коврик и уселись вокруг стола, просветленные, как будто сдуру согласились на крестины. В большой комнате стояла горка с хрусталем, висели фотопортреты родителей, с потолка свисал на цепочке с гирями зеленый шелковый абажур, отделанный бисером. Хозяйка быстро накрыла стол, положила перед каждым из нас по куску хлеба, по вилке и ножу, поставила тарелки. Из кухни, прижимая большую кастрюлю к животу, вышел красивый плечистый парень лет двадцати двух и с этакой нагловатой ленцой красавца положил всем по половнику гуляша. Хозяйка вздохнула, перекрестила нас и сказала:

- С богом, панове.

Мы, смущаясь - этого смущения чертова на войне нет хуже, - смели с тарелок гуляш. Пробормотали вразнобой: "Дзенкуем, пани, бардзо", - и толпой ринулись к дверям.

Чутьем угадав во мне старшего, хозяйка схватила меня за рукав испросила почти с ужасом:

- А пенензы?

Я похолодел.

- Пенензы! - хозяйка показала на тарелки и зачастила что-то быстро и жалобно: мол, она хочет услужить советским солдатам, накормить их по-домашнему, но от этого коммерция не должна страдать, мы же культурные люди.

- Ясно, - сказал я. На войне мне дважды хотелось провалиться сквозь землю - это был один из тех случаев. Заплатить мы не могли - у нас не было денег. Нам, конечно, давали, кажется, по тринадцать рублей в месяц, но приходил помпотех со своими слесарями и обыгрывал нас в очко. Мы же с удовольствием проигрывали ему. Играл помпотех весело, а деньги асе равно девать было некуда.

Я снял часы с руки - хорошие часы, антиударные, водонепроницаемые. Хозяйка схватила их, и по ее глазам я понял, что часов этих и достаточно, и мало - грабеж среди бела дня. Я крикнул на лестницу Егору и Писателю Пе. Они просунулись обратно в квартиру. Узнав, в чем дело, сняли часы с рук. Хозяйка запихнула их в карман под передник, поглядывая, не видит ли сын. Красавец тем временем на площадке лестницы торговал у нас автоматы. У него коммерция была крупнее, он подбрасывал на ладони три золотых обручальных кольца.

Мы скатились вниз в каком-то липком пару. Выглядели мы, конечно, кретинами, поскольку наш советизм, интернационализм и классовую солидарность поляки характеризовали словами: "Пан фрайер?"

А поздно вечером наша бригада была уже под самой Варшавой, под ее заречным районом Прагой, а если точнее, то Южной Прагой.

Писатель Пе объяснил мне, что такой переход от блокады к Варшаве есть полное пренебрежение не только формой, но и довольно хилыми принципами взаимодействия, которыми я до сих по руководствовался. Мол, нарушена даже апелляция к подсознательному.

А я ему отвечаю:

- Больно ты умный, как я погляжу.

На Финляндском вокзале мне дали сочную сардельку с горячей и масляной пшенной кашей. В Кобоне мне дали макароны с тушеным мясом. И больше об эвакуационном пути, полном смертей и дизентерийной простоты нравов, я говорить не намерен, поскольку повесть моя хоть и скорбная, но в основе своей романтическая.

Тогда Писатель Пе и говорит, что и тем не менее в любом случае, следуя мною же придуманному построению, эта глава должна быть посвящена моему возвращению домой и Наталье.

А я ему говорю, что именно в этой главе я должен рассказать об одном поляке, жителе деревни под Южной Прагой. У меня какое-то такое впечатление, что был он железнодорожником. Говорю "был" потому, что уже тогда он не был молод и, надеюсь, помер он с ненабитым, но и не с пустым животом, в своей постели. Смерть его была тиха и достойна.

Писатель Пе подтягивает к своим зубам свое колено в светлых штанах из плащевой ткани.

- Ты мою племянницу Аврору помнишь?

- Ну а как же.

- Я от тебя скрывал - смеяться будешь - она же плавала в Осаку на том теплоходе, ну, который сгорел.

- Что рассказывает?

- Ничего не рассказывает. И в списке погибших ее нет. Пропала без вести. Надеюсь, вышла за японца-пожарного... А ейный муж, не тот первый, а тот, который Ардальон, погиб в Арзамасе от этого идиотского жуткого взрыва. Там, понимаешь, дома барачного типа - летом в них набивается приезжих людей, как тараканов. И Ардальон, стало быть... Стало быть, там...

- Давай уж сразу все. В этом самолете, где семь Симеонов, у тебя никто не усоп?

- Слова бы хоть выбирал - "усоп!" - Писатель Пе вскочил. - Группа захвата! Постыдились бы хоть в газете так называть тунеядцев из ленинградской милиции. У балалаечников обрезы и никакой подготовки, а эти менты - группа захвата! - подставили балалаечникам задницы и бегом к лекпому. Представляешь? Мальчики в Афганистане умирали на раскаленных камнях, в чертовом пекле, а эти менты - группа захвата!.. Кстати, помнишь, самолет в Новгороде врезался в пятый этаж жилого дома? Как идти от гостиницы к вокзалу. Вот там у меня мужик был знакомый. Он пошел втихаря от жены за маленькой в магазин напротив, прямо в домашних тапочках на босу ногу. Выходит из магазина с маленькой, а из его квартиры хвост самолета торчит. Мужик и говорит: "Я еще и глотка не сделал, а мне уже видится..."

Под Прагой мы остановились в деревне под темными громадными тополями. Вестовой меня нашел, сказал, что меня зовет начальник разведки майор Виноградский. Сейчас, поди, генерал.