Выбрать главу

И представил вдруг на миг сцену Большого театра, известную балерину, и тут что-то меня смутило. «Как ведь, однако, долго танцует она… Что и говорить, — рассуждал я про себя, — разные там фуэте, антраша выполняет мастерски. Но среди других „лебедей“, юных да расцветающих, положа руку на сердце, слишком ли смотрится?..»

Турбины перехватчика монотонно гудели где-то за моей спиной. Стрелки приборов равнодушно замерли на циферблатах, сквозь фонарь кабины начали пригревать утренние лучи солнца. Движения над бескрайним белым озером не чувствовалось. Казалось, будто все вокруг навсегда остановилось — и облака, и эта машина с удивительными аэродинамическими формами, и сама жизнь… И тогда, к месту или не к месту, подумалось: «А ведь со сцены надо уходить вовремя…»

Мысль мелькнула, но не угасла. Словно тень вошла в мою кабину и стала повторяться все настойчивей:

«Уходить вовремя… Надо уходить вовремя…»

Да, мне шел уже 64-й год. Я летал на всех типах реактивных истребителей, летал без скидок на возраст, как любой молодой летчик, иначе бы и не смог. Врачи, конечно, не раз намекали: «Не пора ли, товарищ маршал, кончать с полетами? Все-таки седьмой десяток…» И теоретически я понимал: конечно, пора, для летчика я давно старик. Но я всегда боялся этих врачей, боялся медленной болезни и лекарств. Боялся жены с заплаканными глазами, которая будет делать вид, что «еще есть надежда…». Боялся себя — немощного, все понимающего и все-таки надеющегося, верящего… И продолжал летать, просто не представляя себя без скорости, без напряженной работы в небе.

Но теперь летать мне постоянно мешала та мысль — о сцене. Известная балерина стала чуть ли не моим кровным врагом! Я уже не мог смотреть даже телепередачи с ее участием. А «о сцене» напоминало то одно, то другое.

Раз попалась в руки книга о жизни Льва Толстого в Ясной Поляне. Люблю Толстого. Но читаю письмо Льва Николаевича — и опять о своем…

«…Ты описываешь свою жизнь в жидовском местечке, и, поверишь ли, мне завидно. Ох, как это хорошо в твоих годах посидеть одному с собой, с глазу на глаз, и именно в артиллерийском кружку офицеров, — пишет он брату жены Софьи Андреевны. — Не много, как в полку, и дряни нет, и не один, а с людьми, которых уже так насквозь изучишь и с которыми сблизишься хорошо. А это-то и приятно, и полезно… (…) Я очень счастлив, но когда представишь себе твою жизнь, то кажется, что самое-то счастье состоит в том, чтоб было 19 лет, ехать верхом мимо взвода артиллерии, закуривать папироску, тыкая в пальник, который подает 4-й № Захарченко какой-нибудь, и думать: „Коли бы только все знали, какой я молодец!..“

Что говорить, всякое счастье, даже боевое, — удел молодости. Оно любит баловать молодежь. Ведь победа немножко тоже женщина…

…Ту ночь я запомнил во всех подробностях. Опять сложные метеорологические условия — ни горизонта, ни неба. Не случайно и летать разрешили только наиболее опытным, тем, кто подтвердил первый класс. С разлета — одним из первых — я выполнил полет и направился в высотку. Высотка — это такая комната, где в специальных ящиках хранятся наши летные доспехи — гермошлем, кислородная маска, ВКК — высотно-компенсирующий костюм, защитный шлем. Здесь пилоты собираются, коротая время между вылетами. Обычно в высотке шумно — кто-нибудь обязательно рассказывает веселые истории, последние новости. На стене комнаты большое зеркало: смотрясь в него, пилот проверяет — все ли в порядке, правильно ли подогнана на нем его боевая амуниция.

Я, помню, подошел к тому зеркалу после первого полета, и вдруг взгляд мой остановился на группе летчиков. Один из них что-то живо рассказывал своим товарищам — те по-молодому звонко и беззаботно смеялись, и я невольно замер, всматриваясь в их лица. Ребята эти чем-то напомнили мне мою молодость, когда, так же вот весело смеясь, мчались мы на дрезине по сталинградской степи навстречу неизвестному будущему…

От группы пилотов отделился один и, несколько приблизившись к зеркалу, но так, чтобы не мешать мне, принялся готовить свой гермошлем. Узкое лицо, большой лоб, небесно-голубые глаза… Движения летчика были порывисты, точны. Я наблюдал, как он резко задергивал на высотном костюме замки-»молнии», как надевал гермошлем — похоже, это нравилось ему. Когда летчик ушел, я внимательно, без сожаления и страха, посмотрел в зеркало. В отражении увидел уставшее, все в глубоких морщинах лицо, поредевшие седые волосы и тут окончательно понял, что летчику-истребителю Евгению Савицкому пора оставлять «сцену». Да, ни тот металлический гермошлем, ни высотный костюм — ничто уже не шло мне, а казалось какой-то неестественной театральной бутафорией…