Мне нужно доказать Павлу, что я не тот, за кого он меня принимает. Мне надо доказать это ему, Симе, Клаве, Косте, сёстрам Сигалаевым — самому себе. Я докажу это, а потом поеду на фронт. И меня не будет мучить в дороге презрение Павла. С этим презрением я не смогу добраться до фронта. Я должен очиститься от его презрения, снять с души камень. Когда есть на свете хоть один человек, который презирает тебя, нельзя ложиться грудью на амбразуру. Не хватит сил. (Так я сейчас понимаю своё тогдашнее состояние.) Героическая смерть должна быть высшим проявлением человеческого духа — так было написано во всех книгах о юных героях Отечественной войны, которые я читал в те дни. Человек должен быть чист душою, когда идёт на подвиг. Нельзя совершить подвиг только для того, чтобы кто-то перестал думать о тебе плохо. Тогда это будет не подвиг, а сделка со своей совестью — даже ценой собственной жизни.
И вот, увидев однажды в окне Павла и Симу, идущих через наш двор с двумя своими девчонками на руках, я схватил шапку и без пальто бросился на крыльцо.
— Куда ты? Куда? — закричала мама. — Мороз на улице!
Я ничего не ответил ей. Рывком пересёк двор и вбежал в дом, где жили Павел и Сима.
Они, как и мы с мамой, занимали маленькую проходную комнату. Поставив дочерей на табуретки, Павел и Сима снимали с них маленькие пальтишки, калоши и валенки, разматывали шерстяные платки. Девочки, жившие в заводском детском саду и неделями, а то и больше не видевшие отца и мать, радостно обнимали их, гладили руками их волосы, лица и плечи.
— Здравствуйте! — запыхавшись, сказал я с порога.
Павел и Сима, обернувшись, молча смотрели на меня.
— Павел, — судорожно проглотил я предательски прыгавший в горле комок, — устрой меня на завод…
— На завод? — переспросил Павел, сидя на корточках около табуретки, на которой стояла дочка. — На какой завод?
— К тебе на завод… К вам на завод…
Павел выпрямился.
— А зачем тебе на наш завод?
Я молчал. Потом, сделав над собой почти физическое усилие, с трудом выдавил из себя:
— Надо…
— Кому надо?
— Мне…
Он, кажется, что-то уже понял, но не торопился расстаться со своим прежним отношением ко мне. Все эти дни, после нашей молчаливой встречи на улице, он, сталкиваясь со мной во дворе, делал вид, что не замечает меня. Но я, несмотря на это, пришёл к нему в дом, прошу устроить на завод. Значит, что-то здесь было непростое. По возбуждённому моему виду, наверное, было заметно, что со мной происходит нечто странное, необычное, что-то бурлит внутри.
Павел опустил дочку на пол, сел на табуретку, закурил.
— А ты хоть знаешь, какой у нас завод? — спросил он уже совершенно с новой интонацией, и по этой перемене голоса я понял, что прежнее его отношение ко мне изменилось, что он двинулся мне навстречу.
— Знаю, — сильно волнуясь, сказал я.
— Тогда должен понимать, что на такой завод людей просто так не берут.
— А я не просто так…
— То есть?
— Я тебя прошу помочь…
— Рекомендовать, что ли, тебя?
— Ну, вроде бы…
— Чтобы человека к нам на завод рекомендовать, надо его хорошо знать.
— А ты разве не знаешь меня?
— Да вот мне тоже казалось, что знаю, а выяснилось, что не знаю…
Я опустил глаза. Всё было ясно. Он никогда не простит мне случая с мылом. Для него, рабочего человека, не щадившего себя в эти напряжённые военные дни, сгоравшего у себя на заводе около своего станка, отдававшего для победы своё последнее здоровье — каплю за каплей, я был теперь чужой человек. Я, посягнувший на чужое, на государственную собственность, а тем самым и на само государство — хотя это был склад акушерского училища, но это не имело никакого значения, — на то, что он укреплял и защищал своим ежедневным неистовым, одержимым трудом, был представителем противоположного социального лагеря и, может быть, даже просто классовым врагом. (Теперешние мои мысли, теперешние. Спустя долгие годы и десятилетия.) И совсем он не изменил своего отношения ко мне. И не двинулся мне навстречу. Мне это показалось, потому что очень хотелось этого.