Выбрать главу

И вот это — огромное количество добра — наверное, и было причиной, по которой во мне вспыхнула страсть к лошадям. Мир был охвачен войной. И посреди этого существовал островок сильного добра — лошадь, которая приносила людям пользу, от которой веяло мускулистой надёжностью, а для мальчишеского воображения — даже надеждой на то, что и он когда-нибудь станет таким же сильным.

…Ближе к весне Филимонов стал откровенно воровать хлеб. Теперь он каждый день посылал меня по разным адресам — «снести полбуханочки необходимому человечишке». Я пробовал слабо сопротивляться, но Филимонов пару раз, без свидетелей, снова пустил в ход свой кнут, и я покорился. (Причём бил он меня, как он сам же и говорил, вполсилы, без злости — не от сердца, как на вокзале, а для «порядка», по «науке», чтобы мозги встали на своё место.)

— У тебя сейчас такое время, — рассуждал Филимонов, — что надобно тебя сечь. Ещё в прошлом году было рано, а через год будет поздно. А теперича — самое время, самые что ни на есть неслуханные годы. Никак нельзя пропустить. От рук отобьёшься, сам себе шею сломаешь.

Я молчал. Но про себя я твёрдо решил уйти от старика Филимонова при первой же возможности.

Помог всё тот же господин великий случай. В начале лета сорок второго года в Уфу прибыл передвижной цирк шапито.

Поздним вечером я пробрался в конюшню. Филимонов спал в углу на куче сена. Я подошёл к стойлу, в котором дремала Катя. Лошадь ткнулась в моё плечо. Я погладил её по шее.

— Прощай, Катька, — тихо сказал я, — ухожу от вас.

Катя тяжело вздохнула. Она, конечно, всё понимала. Не такая это была лошадь, чтобы не понимать, для чего я пришёл к ней так поздно.

— Я о тебе забывать не буду, — еле слышно говорил я, — ты обо мне тоже не забывай, ладно?

Катя положила голову на моё плечо. Она всегда так делала, когда мы с ней были наедине.

Я гладил её гриву, глаза, уши, губы, ноздри. Как хорошо пахло от лошади! Какими привычными и любимыми для меня были все её крепкие запахи. И сколько счастливых минут подарила мне Катя своей большой и доброй лошадиной простотой. Она крепко поддержала меня в дни моего разочарования в человечестве. Она вернула мне веру в самого себя. Она всегда была живая, тёплая, верная, молчаливая и… рядом. И как же после всего этого не любить лошадь, как человека, если лошадь иногда может тебе дать больше, чем человек?

Я достал из кармана приготовленную для этой минуты большую, круто посоленную корку хлеба, отдал её Кате, последний раз погладил её и пошёл к выходу.

Ещё один круг моего военного уфимского детства был завершён. Начинался новый круг.

ТРИНАДЦАТАЯ ГЛАВА

А помните, как я заснул в безлюдном и полутёмном уфимском цирке, в пустом оркестре на стульях безногих музыкантов, за полтора часа до начала циркового представления?

Я и сейчас, много-много лет спустя, как будто это было только вчера, вижу себя в тот день, тревожно спящего около молчаливого барабана и безмолвной трубы — геликона, среди беспорядочно окружающих меня пюпитров без нот.

Иногда я спрашиваю себя — почему уфимский цирк никогда не уходит из моей памяти? Почему те несколько месяцев, которые я провёл на его арене и главным образом, конечно, за кулисами, преследуют меня всю жизнь, заслоняя порой и более важные для моей судьбы, более поздние и продолжительные по времени события?

Детство. Вот объяснение той цепкости, которая держит в моём сознании картины уфимской цирковой жизни. Детство — великая пора человеческой судьбы, её исход, когда каждое зерно, случайно или намеренно брошенное в пашню твоего будущего, рано или поздно, но всё-таки прорастает на ниве твоей зрелости (сорняком ли, злаком ли), и жатва судьбы щедра или скудна, наверное, только от того, как ты жил в своём детстве.

Когда мне исполнилось десять лет, мне подарили книгу Пушкина — полное собрание сочинение в одном томе. (Я уже до войны грешил стихами, и этот подарок, как я это сейчас понимаю, папа и мама сделали мне для того, чтобы, как говорится поставить моё детское увлечение на серьёзную основу.)

Получив подарок в день своего десятилетия (первая круглая дата), я, откровенно сказать, был поражён и удивлён тем, что всё написанное Александром Сергеевичем Пушкиным — великим Пушкиным! — издано всего лишь в одном томе. Все стихотворения, поэмы, сказки, повести Белкина, «Евгений Онегин» — и только один том. Это почему-то не укладывалось в моём сознании. Детскими своими мозгами я как-то не мог уловить этот книгоиздательский секрет. Мне было даже немного обидно за Пушкина. И я с недоверием уселся за книгу. Мне даже казалось, что здесь есть какой-то обман, потому что, нельзя, абсолютно нельзя было, с моей тогдашней точки зрения, запихнуть всего Пушкина в один том.