– Слушаю.
– Привет, Адриа. Это Макс.
– Привет.
– Как дела?
– Хорошо. – И, помолчав секунд пять: – А у тебя?
– Хорошо. Слушай, хочешь поехать на дегустацию в Приорат?
– Ну…
– Дело в том, что я тут сподобился написать книгу… В ней много фотографий, не то что в твоих!
– О чем?
– О процессе дегустации…
– Наверно, непросто выразить на бумаге столь тонкие ощущения…
– Поэтам это удается.
Сейчас я его спрошу, что он знает о Клодин и о гóре Сары.
– Макс Волтес-Эпштейн, поэт, воспевающий вино.
– Соберешься приехать?
– Слушай, я хотел тебя спросить кое о чем… – Адриа провел рукой по облысевшей макушке и вовремя спохватился: – Ну давай. Когда это?
– В эти выходные. В центре Кима Солера.
– Ты за мной заедешь?
– Заметано.
Макс повесил трубку. Я не имел права портить жизнь такому прекрасному человеку, как Макс. А может, он ничего об этом и не знал. Потому что у Сары были секреты от всех. Как жаль – я мог бы помочь тебе пережить это горе. Я слишком самонадеян, конечно. Ну хотя бы немного. Мне бы хотелось стать для тебя прибежищем. Но я не смог этого сделать, да и знал слишком мало. Может, мне и удалось укрыть тебя от нескольких дождевых капель, но от ливня – нет.
Я спросил у Далмау, с какой скоростью развивается процесс, насколько нужно торопиться, как быстро все делать, понимаете? Он сжал губы, чтобы легче было думать.
– Каждый случай – особый.
– Меня, как вы понимаете, интересует мой случай.
– Надо сделать анализы. Пока что у нас есть лишь кое-какие симптомы.
– Процесс действительно необратимый?
– При теперешнем уровне развития медицины – да.
– Хреново дело.
– Увы.
Они замолчали. Доктор Далмау посмотрел на своего друга, который сидел напротив него за столом в кабинете, отказывался прятать голову в песок, торопливо соображал, не смотрел пристально на картину Модильяни в желтых тонах.
– Я по-прежнему работаю. Читаю…
– Вы же сами говорите, что у вас бывают необъяснимые провалы в памяти. Что вы отключаетесь. Что…
– Да, да. Но это бывает у всех стариков.
– Сегодня в шестьдесят два года человек совсем не старик. Но у вас было много «звоночков». А вы на них не обращали внимания.
– Это, скажем так, третье предупреждение. – Адриа помолчал. – Вы мне можете назвать точный срок?
– Я его не знаю. Точной даты нет. Есть процесс, который идет со своей скоростью, и она у каждого человека разная. Вы будете под наблюдением. Но вам надо будет… – Далмау замолчал.
– Надо будет что?
– Сделать распоряжения.
– Что вы имеете в виду?
– Привести все… в порядок.
– Вы хотите сказать – составить завещание?
– Мм… Не знаю как… У вас ведь никого нет?
– Как же нет? У меня есть друзья!
– У вас нет никого, Адриа. Поэтому нужно все оставить в порядке.
– Ужас какой!
– И нужно нанять кого-нибудь, чтобы как можно меньше времени оставаться в одиночестве.
– Ну, это когда подойдет срок.
– Хорошо. Только приходите ко мне раз в две недели.
– Заметано, – сказал он, совсем как Макс.
Вот тогда-то я и созрел до того, что начало смутно бродить у меня в голове в ту дождливую ночь в Валькарке. Я положил перед собой три сотни листов, над которыми корпел зазря, пытаясь написать о зле, потому что оно – я уже понял – невыразимо словами и загадочно, как и вера, и на оборотной стороне страниц, словно это был своего рода палимпсест, стал сочинять письмо, подходящее нынче, как мне кажется, к концу, ибо я добрался до hic et nunc[414]. Несмотря на все усилия Льуренса, я так и не воспользовался компьютером, он пылится в сторонке на письменном столе. Эта рукопись – не что иное, как хаотичные каждодневные записи, сделанные слезами с небольшой примесью чернил.
Все эти месяцы я писал с лихорадочной скоростью, глядя на твой автопортрет и два пейзажа, подаренные тобой: твое представление о моей Аркадии и крохотная апсида церкви Сан-Пере дел Бургал. Я без конца разглядывал их и теперь помню наизусть все детали, все черточки, все тени. И все истории, которые родились благодаря им во мне. Я сидел перед этим своеобразным алтарем из твоих рисунков и писал без устали, словно бродя туда и обратно между памятью и забвением, которое станет моей первой смертью. Я писал не раздумывая, выплескивая на бумагу все, что поддается описанию, и надеясь, что когда-нибудь кто-нибудь увлекающийся палеонтологией – скажем, Бернат, если ему захочется, – расшифрует это, чтобы отдать бог знает кому. Возможно, это мое завещание. Беспорядочное, но – завещание.