– Не знаю, – признался он, смущаясь.
– А я кто? – спросил Бернат в третий раз за этот вечер.
– Ты.
– А как меня зовут?
– Этот самый. Вилсон. Я устал.
– Ну ладно, давай ложиться. Уже поздно. Оставляю тебе твою книгу на тумбочке.
– Очень хорошо.
Бернат подкатил кресло к кровати. Адриа обернулся, слегка испуганный. И робко спросил:
– Я не знаю… мне нужно спать в кресле или на кровати. Или на окне.
– Ну конечно в кровати. Так тебе будет удобней.
– Нет, нет, нет, мне кажется, нужно на окне.
– Как тебе захочется, дорогой, – сказал Бернат, поставив стул у кровати. И прибавил: – Прости меня, прости меня, прости меня.
Его разбудил холод, который проникал в щели окна. Еще не рассвело. Он долго выбивал камнем искру, пока наконец не зажег фитиль свечи. Надел сутану, поверх нее накидку с капюшоном и вышел в узкий коридор. В одной из келий, с той стороны, что выходила на холм Святой Варвары, мерцал огонь. Дрожа от холода и горя, он двинулся в сторону церкви. Большая свеча, которая должна была освещать гроб с телом фра Жузепа де Сан-Бартомеу, догорела. Он поставил на ее место свою свечку. Птицы, чувствуя приближение утра, начали щебетать, несмотря на холод. Он проникновенно прочел «Отче наш», думая о спасении души доброго отца настоятеля. От всполохов света его свечи фрески в апсиде выглядели странно. Святой Петр, святой Павел и… и… и другие апостолы, и Богоматерь, и строгий Пантократор, казалось, двигались на стене в молчаливом и размеренном танце.
Зяблики, зеленушки, дрозды, воробьи и малиновки заливались во славу нового дня так же, как веками монахи возносили хвалу Господу Богу. Зяблики, зеленушки, дрозды, воробьи и малиновки, казалось, радовались известию о смерти отца настоятеля монастыря Сан-Пере дел Бургал. А может, они пели от счастья, зная, что он в раю, ибо был хорошим человеком. А может, птичкам божьим все это вообще невдомек и они… распевали, потому что ничего другого не умеют делать. Где я? Пять месяцев я живу в тумане, и только временами появляется огонек, который напоминает мне, что ты существуешь.
– Брат Адриа, – услышал он у себя за спиной. Брат Жулиа встал рядом с мерцающей свечой в руке. – Нам надо похоронить его сразу после заутрени, – сказал он.
– Да, конечно. Люди из Эскало уже прибыли?
– Пока что нет.
Он поднялся и, стоя рядом с братом Жулиа, посмотрел на алтарь. Где я? Он спрятал руки, от холода покрытые трещинами, в широкие рукава сутаны. Они не зяблики, не зеленушки, не дрозды, не воробьи и не малиновки, а два монаха, печальные оттого, что это последний день их монашеской жизни в монастыре после стольких лет его непрерывного существования. Уже многие месяцы они не пели. Только читали молитвы, предоставляя птицам петь и предаваться беззаботной радости. Прикрыв веки, Адриа прошептал слова, которые веками нарушали ночную тишину:
– Domine, labia mea aperies.
– Et proclamabo laudem tuam[416], – отозвался брат Жулиа, тоже шепотом.
В эту Рождественскую ночь, когда впервые не было Missa in nocte[417], братья смогли лишь прочитать заутренние молитвы. Deus, in adiutorium meum, intende[418]. Это была самая грустная заутренняя молитва, которая звучала в стенах монастыря Сан-Пере дел Бургал за все столетия его существования. Domine, ad adiuvandem me festina[419].
Разговор с Тито Карбонелем прошел на удивление спокойно. Пока они заказывали еду, он сказал, что должен признаться, что он трус и больше года не навещал дядю Адриано в больнице.
– Ну так навести его.
– Мне это тяжело. И у меня не так много времени, как у вас. – Он взял в руки меню и жестом подозвал официанта. – Я вам благодарен за то, что вы уделяете ему столько времени и сил.
– Я полагаю, друзья обязаны это делать.
Тито Карбонель, хорошо знавший меню ресторана, посоветовал Бернату, что взять, они сделали заказ и съели первое блюдо почти молча. Когда тарелки почти опустели, молчание стало неловким. Наконец Тито решился прервать его:
– Так что именно вы хотели?
– Поговорить о Виале.
– О Виале? О скрипке дяди Адриано?
– Да. Несколько месяцев назад я ездил в дом престарелых в Антверпене повидать Боба Мортельманса.