Выбрать главу

В Сталинабад он так и не приехал, хотя мы его очень ждали, особенно я.

Но зато в конце июля мы оказались в Ташкенте.

24

Маму послали туда на курсы повышения квалификации. Находиться ей полагалось в казарме, оставить меня одну она не могла, поэтому мама списалась с папой, и, когда мы прибыли в Ташкент, я оказалась на улице Жуковского, 54. Там жили эвакуированные писатели. Под этим номером значились несколько домиков, находившихся в общем дворе. Насколько я помню, в то время там жили Вирта, Уткин, Погодин.

Папа с Татьяной Александровной и домработницей Полей занимали две комнаты на первом этаже, а на втором, в мезонине, или, как там говорили, балахане, жила Елена Сергеевна Булгакова с сыном. После ее отъезда летом 1943-го в балахане поселилась Анна Андреевна Ахматова. Но к тому времени мы с мамой тоже уехали.

Мало что сохранилось в моей памяти от поездки, о которой я так мечтала. Залитый солнцем дворик, писательские дети, с которыми я играла, папа, который не знает, как со мной общаться, ласкает меня, а я дичусь. Проще всего было с Полей. Я на всю жизнь сохранила к ней благодарность и теплое чувство. Я бы, наверное, даже не вспомнила, когда именно мы были в Ташкенте, если бы не письмо Елены Сергеевны Татьяне Александровне, находившейся в то время в Алма-Ате. «Сегодня приехала Ирина Соломоновна с Милочкой. Недели на полторы-две. Милочка сейчас сидит у меня и читает Гулливера». Письмо помечено датой 23.7.42 г.

Елену Сергеевну я запомнила. Она была очень ласкова со мной, без фальши и натянутости, которые дети всегда чувствуют. После войны мы с мамой однажды встретили ее у Никитских ворот. Она искренне обрадовалась, охала и ахала по поводу того, как я выросла, и я по своему обыкновению не шарахнулась от нее, как от других, а отвечала на вопросы об учебе и о том, что читаю. С ней было легко и приятно разговаривать.

Татьяна Александровна вернулась из Алма-Аты к концу моего пребывания в Ташкенте. Видимо, отношения у нас не очень сложились: помню, что чувствовала себя при ней неловко, а она мне не раз говорила потом, что я была довольно противной и капризной девчонкой. Могла ли я быть капризной, если всех побаивалась и чувствовала себя лишней и чужой в этом доме?

Помню, что с радостью вернулась в Сталинабад, в знакомую обстановку, в свою комнату.

25

А вскоре маму перевели в город Термез. Там жизнь оказалась скудной и безрадостной. Нас поселили в комнате бывшего клуба или Дома офицеров. Вероятно, до войны в ней занимался кружок рукоделия. Стены были увешаны вышивками и какими-то маленькими юбочками и кофточками, словно сшитыми на кукол. Комната была мало приспособлена для жилья. Зимой очень холодно. Мама готовила еду на керосинке, стоявшей на подоконнике. Там же мы ели – стола в комнате не было. На этом же подоконнике я готовила уроки, потому что, наконец, пошла в школу.

Я должна была начать учиться в сентябре 41-го, но помешала война. В Сталинабад мы приехали к концу учебного года, да и школа там была далеко. И только в Термезе в свои почти полные девять лет я пошла в первый класс. Делать мне там было абсолютно нечего. Я уже свободно читала взрослые книги, писала, считала, и только уроки чистописания были трудным испытанием, тем более что никаких тетрадей в косую линеечку, да и вообще тетрадей, не было. Писали в старых амбарных книгах, на листочках, иногда просто на клочках. У меня на всю жизнь остался не ахти какой почерк.

Но скоро обучение закончилось – я заболела. Обнаружили брюшной тиф и забрали в больницу. Болела я очень тяжело. Температура 42. Пролежала месяц. Мама говорила, был момент, когда она думала, что теряет меня. До самой выписки она все вечера проводила в этом чумном бараке, где каждый день умирали десятки людей. Когда я думаю об этом, мне хочется встать на колени перед ее памятью. Одна, в чужом городе, в суровых условиях воинской службы… Как мы слабы и малодушны по сравнению с нашими родителями, которым пришлось столько вынести и которые не сломались и никогда не размахивали своим крестом, не требовали награды и признания. Как-то, много лет спустя, мы заговорили с ней об этом, и я попыталась выразить ей свое восхищение. Мама отмахнулась: «Все так жили».

Поэтому мне так грустно бывает читать и слышать пренебрежительные рассуждения о людях того времени – допустили, молчали, покорялись, приспосабливались. Конечно, в этом есть своя горькая правда. Были страшные времена, и страшные ситуации, и страшные люди и поступки. Но в обобщениях есть и великая неправда. Не надо судить о прошлом высокомерно, подчеркивая, что мы тут ни при чём. Кто знает, что ждет нас впереди и какими окажутся люди, которые легко и развязно отказываются от своего родства с теми, кто жил при крепостном праве, по ту или другую сторону, кто участвовал в погромах или был жертвой погромов и раскулачивания деревни, и страшных процессов тридцатых годов, и космополитизма. Бедная моя страна, бесконечно любимая и бесконечно презираемая мною. Это страшно звучит, но это так. Наверное, даже людоедские племена не так провинились перед Богом и естеством, как мы, до сих пор в глубине души именующие себя великой страной. Господи, опять меня занесло в пафос и философию. Я для этого не гожусь. Но и не могу об этом не думать.