Выбрать главу

— Я не топотал, — угрюмо возразил генерал, — но в ту пору, согласитесь, мне не до этикета было…

Чувствуя, что верх будет ее, она сказала горько:

— Дело не в этикете, а в куске хлеба.

Подошел официант, Инна Матвеевна заказала только одно первое и сквозь слезы произнесла, словно бы самой себе:

— Хоть горячего поем.

— А дочка ваша как же?

— Дочке я купила яичко, — сказала Горбанюк, — боюсь ее вокзальными супчиками кормить.

Она отвернулась от уже виноватого и сочувствующего взгляда.

— Разве я знала, кто он был? — сморкаясь и плача, спросила она. — Разве мы там имеем право знать? И сколько их таких, думаете, один, да? А уж если вы такой великий и знаменитый, да еще и бесстрашный, то почему вообще не поставите вопрос о том, что у нас шить хирургам нечем, шелка нет, лесками шьют самодельными на лагпунктах? Гипертоники, сердечники, почти дистрофики, как их оперировать, вы об этом думали? Судить легко и клятвы давать, как в театре, и ногами топать…

Ей принесли ее суп, с нарочитой жадностью она стала есть и хлеба туда накрошила, — генерал был не из тех, которых обольщают, он был попроще, такие жалеют и сострадают. Вроде ее покойного отца — накричит, а потом себя же поносит и себя уничижает за справедливую вспыльчивость. Но чтобы вызвать это сострадание, нужно уметь быть жалкой. Жалкой и достойной. Жалкой и гордой. Не поддаться даже на яблоко «для дочери», на плитку шоколада — «для ребенка же, а не вам!».

«Нет, на шоколадку я не клюну, — думала она, — не это наш главный разговор!»

— В случае чего, — сказал генерал-доктор, — в Москве вот мои позывные. Авось я смогу вам быть полезным…

И той же белой докторской рукой, которой он так недавно пытался отстегнуть кнопку кобуры, генерал протянул ей листок со всеми своими служебными и домашними телефонами.

Вот это действительно было ей нужно. Это не шоколадка. Но и тут она выдержала характер. Она как бы даже ничего не поняла.

— Но зачем же? — спросила Инна Матвеевна. — Для чего это мне?

Медный колокол на перроне ударил один раз. Ничего, она могла и опоздать ради этого разговора. Этот был почти главным. Преддверием к главному. Опоздает — генерал поможет догнать на курьерском.

— Я постараюсь помочь вам, — произнес генерал-доктор, вставая вслед за ней. И, увидев, что она кладет свои «бедные» деньги за суп на стол, сделал умоляющее движение рукой. Но она все-таки положила — бедная, но гордая. — Вы позвоните мне во всех случаях, — произнес генерал-доктор, — я беру с вас слово…

Улегшись на свою полку в вагоне, Инна Матвеевна подумала, что, в сущности, все не так уж плохо. Вот и этот прибран к рукам. «Добер, — словно бы болезнь диагносцировала она, — добер бобер!» И уснула, полная радужных надежд.

В Ленинграде Горбанюк поселилась у Доды Эйсберг, где приняли ее по-свойски, просто и сердечно. И папа Эйсберг, старый эпикуреец, понимающий толк в сухих винах и утверждающий, что ничего вкуснее фленсбургских устриц на свете нет, и мачеха Доды, молоденькая и веселенькая дама, сразу по выражению глаз Инны, по всем ее повадкам, скромным и уверенным в себе, поняли, что Инна приехала на «большие дела» и что ее полезно иметь другом. Разумеется, они не знали, что Инна никакой дружбы ни с кем не признает.

Папа Эйсберг познакомил Инну с адвокатом, от которого она ничего не скрыла, не скрыла и про свое письмо мужу о разводе. Адвокат с известной фамилией, лысый, в черной академической шапочке, слушая красивую, душистую, спокойную истицу, молча пил чай с солеными черными сухариками, кивал головой и изредка задумчиво соглашался:

— Это так. Разумеется. Да, конечно. Еще бы.

А потом совершенно неожиданно заявил:

— Вся ваша затея, Инна Матвеевна, представляется мне, простите, грандиозной подлостью, задача ваша юридически крайне запутана и темна. Я вам не помощник.

Инна саркастически улыбнулась и другому адвокату рассказала лишь то, что посчитала нужным. Этот другой, калач тертый, побеседовав с генералом Горбанюком, позвонил Инне по телефону и сообщил, что «по некоторым причинам представлять интересы Инны Матвеевны не может».

В первой инстанции состоялось лишь краткое собеседование. Только во второй дело могли рассматривать по существу.

На сей раз Инна пришла в суд «брошенной», «несчастной», «живущей в тяжелых условиях» одинокой женщиной с «прелестным ребенком». Все было продумано до деталей. Елочку она одела даже богато, сама пришла в платке и в ватнике под протертым, но аккуратно заштопанным плащом, хоть стоял январь. Плащ произвел впечатление, тем более что бесхитростная Тася Горбанюк, та фронтовая сестра милосердия, которая вытащила генерала, когда он был полковником, из горящего дома, — эта Тася пришла на суд в хорошей и дорогой шубке. Да и чего ей было стесняться: шубку свою она не украла, ей эту первую в ее жизни шубку купил муж. И купил, когда она долго болела, родив ему сына Витьку.

Генерал в суде сидел отнюдь не по-генеральски, ссутулившись, спрятав голову в плечи, не глядя по сторонам. Инна слышала, как какой-то щекастый и подвыпивший инвалид отозвался о генерале так:

— Это ж надо, какой неавторитетный вид. На майора и то не тянет.

Живота Горбанюк действительно не нажил. Он был очень бледен, судорога часто пробегала по его серому лицу, и даже заикался он мучительнее прежнего. Инне Матвеевне порой делалось его даже жалко — все-таки первая любовь с поцелуем белой ночью над Невой, — но ничем помочь сейчас она не могла. Процесс судебного заседания, или как оно там называлось, катился сам по себе, по своей логике и своим законам.

Дело шло гладко и четко под сочувственный шумок зевак и ротозеев, набившихся в зал, под улыбочки и подтрунивания брошенных жен, остро и низко наслаждающихся в судах, под незаметную сразу, но очень ощутимую поддержку всех тех «добреньких», которые заранее настроены в пользу любой оставленной, против любого оставившего.

И судья был под стать залу.

Во-первых, он судил, невольно и честолюбиво подпадая под влияние одобрения публики, а во-вторых, судил, испытывая особое уважение к себе за то, что он, еще недавно капитан, да и не очень чтобы удалой, судит генерала. А в зале к тому же сидела супруга судьи и соседи по квартире. Судья их видел и даже замечал, как они переглядываются, наверное перешептываясь:

— От дает наш-то!

— От жиганул!

— Теперь генералу крышечка!

— Так вы не можете предъявить суду письмо вашей супруги Горбанюк Инны Матвеевны о том, что она считает себя с вами разведенной? — спросил судья, который почему-то считал нужным, задавая вопросы генералу, иронически улыбаться. — Вы продолжаете настаивать на том, что письмо вами якобы утеряно?

Горбанюк промолчал. Мог ли здесь, сейчас он рассказать о том, как бомба прямым попаданием ахнула в ту школу, где разместился штаб, как Тася выволокла его, бездыханного, в одном залитом кровью исподнем, как более месяца он вообще ничего не понимал, не помнил и не соображал, даже о штабной документации не помнил, не то что о своем бумажнике. Пропало письмо, сгорело…

— Может быть, вы все-таки вспомните, куда девалось таинственное письмо? — опять, одарив зал иронической улыбкой, осведомился судья. — Если оно вообще существовало…

— Оно существовало, — потеряв внезапно власть над собой, металлическим тенорком, но не заикнувшись, словно хлыстом ударил, произнес генерал. — И требую доверия, я никогда не врал…

— Здесь требовать не рекомендуется, — с улыбочкой сообщил судья. — Тут, гражданин Горбанюк, суд, и здесь никаких генералов нет… Что же касается вашего утверждения, будто вы никогда не врете, то это нам неизвестно. Письма-то нет? Или есть? Как будем считать?

С Тасей сделалась истерика. Ее никто не обижал, но она вдруг так ужасно измучилась за своего Гришу, с которым, несмотря на все передряги войны, была бесконечно счастлива, так за него обиделась, что вроде бы на собрании потребовала слова, а когда ей под смех зала разъяснили, что тут суд, она выкрикнула нелепую ругательную фразу, разрыдалась и была уведена подругой, — чуть не падающая с ног, несчастная до такой степени, что у Инны Матвеевны засосало под ложечкой от жалости, но и тут она ничего не попыталась сделать, потому что кривда уже победила правду и генерал, фатальной волею судьбы и нелепых обстоятельств, стал лгуном, двоеженцем, алиментщиком и даже тем бездарным военачальником, из-за которого наши войска, бывало, терпели поражения. Об этом не говорилось, конечно, впрямую, но судья что-то такое скверненькое намекнул по поводу «амурных делишек» во фронтовой обстановке, намекнул так, что и эта тема опять-таки очень подошла зевакам и ротозеям обоих полов, препровождающим свое время в зале судебных заседаний. Обыватель и мещанин, вкупе с дезертиром, обожают, когда чернят и поносят на его глазах скромное, славное и героическое, как бы говоря этой акцией: «Все грязненькие, все ничтожества, все мышиные жеребчики, все охотники до клубнички, но только кому до времени везет, а какой и сразу попадается!»