Выбрать главу

"Да... да... а вы в нашем городе по делам?" - неожиданный интерес к моей персоне. "Нет, я проездом, был в Белоруссии." - "Володя ездил на похороны своей мамы", - сочувственно поясняет Мина (так зовут мою приятельницу). "В Белоруссии? И как там?" - "Трудно, но основные продукты есть: рыба, мясо..." - "Свининка?" - "И свинина есть." - "Ох, на это они мастера! Умеют в Белорусcии со свининой работать: буженинку там, шейку...", - расплывается в мечтательной улыбке. Сконфуженная Мина снова пытается что-то сказать о моем горе, но я предпочитаю сменить тему...

Смотрю на Мину не с сожалением, а с восхищением - вот уже несколько лет она со своей семьей самоотверженно опекает этого совершенно одинокого, капризного человека. Вспоминаю рассказы, как ее муж ездил к классику вечерами после работы - закапывать капли в глаза его больному коту... И еще думаю о его книгах, и о том, что среди пишущих он один из немногих, кто посвящен в тайну искусства.

Мина переводит разговор на Пушкина, она уже давно дружит с классиком, посвящена в его планы и знает, что эта тема его волнует. Он признается, что действительно хотел бы написать о поэте, что все, что он читал - не то или не совсем то. Пытаюсь расспросить подробнее, привожу в пример Тынянова, который - единственный - справился с этой темой в художественном жанре, но спровоцировать полемику ни с Тыняновым, ни с другими не удается: хозяин, которого, кажется, эта тема задевает глубоко, не спешит откровенничать со случайным гостем - это тебе не про "сук" судачить. И все же что-то прорывается: он говорит, что хочет писать (не о Пушкине, а вообще) без оглядки на любые ограничения - будь то авторитеты или нормы приличия языка, "хочется высказать все, что накипело и так, как я хочу".

"А вы такую Ларису Щ. в Мюнхене знаете?" - снова вопрос ко мне. "Мы с ней даже дружны." - "Что-то давно она не пишет, обиделась, может быть... Надо бы ей что-нибудь послать. А что? У меня же и книг-то нет. Не издают!" Через несколько минут слышу из другой комнаты: "Ну совсем ничего нет, эта у нее есть, эту я ей не пошлю..."...

Классик возвращается с пустыми руками, что-то бормочет, перемещается в кухню напротив нас. Он хорошо виден мне в открытую дверь, остановившийся перед подвешенной связкой могучих красных луковиц. "Луковицу же не пошлешь..." - ухмыляется он. "Если бы украинскую, - пытаюсь иронизировать, то можно бы смело, Лариса ведь киевлянка и была бы просто счастлива. А то разве тут лук?!". - "Да какой тут лук! А эта крымская! Самая что ни на есть крымская! - классик просто в лице изменился. - Правда возьмете? Я тогда записочку быстро напишу". И снова из другой комнаты: "А слово интеллигенция с одним "л"? Что-то я запутался, а словарь не найду..."

Вот, думаю, не зря они так активно переписываются*: литература литературой, но непревзойденная украинская снедь тоже ни хухры-мухры себе... И понять это могут только истинно вкусившие. И Гоголю, без сомнений, было бы о чем с ними поговорить, кроме литературы. А какой-нибудь заштатный питерский интеллигентик, хоть и восхищаться начнет, а все равно своим не станет - в этом братстве поверхностность не пройдет, это вам не Пенклуб.

______________

* И в самом деле, узнав, что Лариса Щиголь (Лариса Щ.) отправляется в Киев, Горенштейн в одном и писем желает ей всего самого вкусного: "...Кушайте пироги с маком. Или вареники. На то и Киев, чтобы кушать вареники. Или сало с Бессарабки".

В общем, завернул эту луковицу в тряпочку и везу в поезде как чужую, доверенную мне святыню. Но Ларису этот внелитературный жест классика насторожил: "И на кой черт она мне сдалась? Ну и что, что крымская? Да я сама скоро в Киев поеду". Потом, немного подумав (разговор был уже в Мюнхене по телефону): "Нет, пожалуй, везите, я на нее хоть посмотрю, когда еще до Киева-то доберусь... да и классика поблагодарить надо, написать, какая она замечательная. А потом, если хотите, можете ее домой забрать. Хоть настоящего луку попробуете".

Мы съели эту луковицу с моим другом Кириллом, поминая мою маму на девятый день ее смерти. С незатейливой закуской из ближайшего Пенни-маркта она хорошо пошла под прихваченную мной белорусскую водку.

P.S. Спустя года два, незадолго перед смертью классика, я перечитал несколько его произведений, в том числе и его гениальный роман*, и снова и снова удивился этой вещи, которая опрокидывает наши краеугольные представления о разделении добра и зла, заменяя их каким-то новым замесом, у которого даже не знаю откуда ноги растут, но которому веришь без оглядки. А мимолетное личное знакомство внесло еще и новое удивление - как этому внешне простоватому, затравленному, обиженному на весь мир и капризному человеку удалось внять и "неба содроганье, И горний ангелов полет, И гад морских подводный ход, И дольней лозы прозябанье"...

______________

* Шубин здесь имеет ввиду роман "Псалом".

***

Рассказ Шубина нуждается в моем комментарии. Дело в том, что Шубин работал когда-то ответственным секретарем журнала "Искусство Ленинграда", в котором однажды был помещен оскорбительно карикатурный портрет Горенштейна. Тогда в номере была опубликована его статья "Розовый дым над "классовым" пейзажем (к истории загрязнения культурной среды России). К оформлению этого номера Шубин никакого отношения не имел. Виноват был ответственный за дизайн В.Г. Перц, также и мой бывший коллега.

Передо мной лежит восьмой номер журнала "Искусство Ленинграда" за 1991 год, раскрытый на той самой злополучной странице. Слева - явно нарочно искаженный художником-оформителем - в "Искусстве Ленинграда" недостатка в "талантах" не было - портрет. Лицо сатира, в морщинах, с ввалившимся беззубым смеющимся ртом и подпись: "Фридрих Горенштейн". Горенштейн всегда помнил об этом портрете и не раз спрашивал меня: "А зачем они это сделали?". Устроители этого "мероприятия", как водится, не читали его романов. Трехтомник Горенштейна вышел в свет год спустя, после чего, впрочем, русское общество не предложило писателю ни понимания, ни признания. Я это к тому, что существует признание общества и без понимания. Разумеется, во время встречи с Шубиным он тот портрет "держал в уме", и никакое мое заступничество - рассказ о "Поэтах пушкинского Петербурга", книге, которую Бродский всегда носил с собой в кармане, поскольку "без нее никак нельзя, она необходима" - не смогло снять напряжения. Шубин подарил тогда Горенштейну эту книгу с дарственной.