Иногда она подзывала меня к себе и давала задание:
— Видишь, ножницы жуют. Как бабка Парашкева твоя, шамкают. Только материю мнут. На-ко, подточи.
Я беру брусок, начинаю точить. Дарья смотрит, я стараюсь до пота.
— Мотри язык не откуси, Ефимка, — смеется она.
Когда ножницы готовы, она берет их, пробует на палец, берет другие ножницы и говорит:
— Ефимушка, на-ко еще эти наладь. Вишь, они заедают.
Я беру ножницы, смотрю: полоса задевает за полосу. Старательно отгибаю их, точу бруском и отдаю Дарье свою работу.
Но вот новая рубаха готова. Примеряя ее на мне, Дарья строго говорит:
— Не верти головой. Татарам продадут.
Мне приятно. Бумазея, плотная, мягкая, ворсистая с исподу, теплая, хорошо ложилась на голое тело и радовала меня.
— Впору, как вылита по нем, — говорит Дарья, радуясь вместе со мной. — Ну вот, хоть теперь износи, хоть на праздник побереги.
Конечно, потом я долго с нескрываемым удовольствием носил эту рубаху по праздникам и гордился ею.
Вскоре получилось так, что мы с теткой Дарьей подружились. Я с легким сердцем прибегал из школы, где учился в четвертом классе. Ходил, как всегда, нечесаный. Дарья замечала это и кричала мне:
— Эй, шпынь трава, поезжай по дрова!
Я понимал ее шутку, тщательно чесал голову частым костяным гребешком, слюнявил ладони и укладывал, приглаживал волосы, которые торчали в разные стороны упрямо и неряшливо. Я чувствовал, как в моем сердце возникает желание понравиться.
— Тетя Дарья, дайте мне иголку, — просил я, чтобы пришить оторвавшуюся пуговицу.
— Была игла, да спать легла, — отвечала она мне и спрашивала: — Что опять оторвал?
— Пуговицу.
— Покажи где.
Я показывал. Она командовала:
— Снимай рубаху.
Я выполнял ее команду и стоял перед ней, стесняясь своего тщедушного тела. Дарья видела, что пуговица оторвана вместе с мясом. Она вдевала нитку в иголку и начинала зашивать рубашку. По тому, как она вытягивала нитку при каждом стежке, я догадывался, что эта работа радует ее. Короткие рукава ее кофты обнажали красивые руки, белые и полные, с ямочками на локтях. Обычно у баб руки красные, заскорузлые и натруженные.
Дарья ловко пришивала пуговицу и говорила мне, подавая рубаху:
— Дай бог с радостью износить.
Видно, это была очень добрая, а значит, хорошая женщина. Самой своей добротой она превосходила всех, кого я знал.
Дарья говорила маме, кивая на меня:
— Этот у тебя, Серафима, изо всех один. И что за парень такой!
— А чем уж он такой-то? — удивленно спрашивала мама. — У меня все один к одному. Все такие.
Я знал: мама довольна, что Дарья из всех выделила меня, — она тоже любила меня больше всех. Только она хотела показать, что для нее все равны. Но Дарья поясняла свою мысль:
— О, нет. Вот аршин для сукна, а кувшин для вина. Поняла, о чем я говорю? Что к чему пригодно. Этот у тебя в деревне не будет жить. Он далеко от тебя уйдет, в городе жить будет.
— Дак ведь уйти-то все могут, — говорила мама.
— Не-е-ет, — возражала Дарья, — этот у тебя особых статей. Хочешь, я погадаю на него?
Дарья брала мою руку, поворачивала ее ладонью вверх, разглядывала и говорила, будто пела:
— Вишь, они какие, линии-то у тебя. По ним все видно. Вишь, будто корни у хорошего дерева. О, я всю жизнь твою наперед вижу. И жить ты будешь восемьдесят шесть лет. До возраста бабки Парашкевы. И никто тебя не убьет, не обворует, и проживешь ты все эти годы безо всякой хвори. И будет тебе во всем удача, и до самой смерти ты будешь молодым, как двухлетний петух. И будешь ты любить многих, и твоя любовь будет порождать любовь к тебе. И будешь ты счастливый, как никто.
У меня дух замирал.
— Ты уж, Дарьюшка, низойди к нашему убожеству, — просила, извинялась мама.
— Дак ведь какое у вас убожество? — спрашивала и тем самым не соглашалась с мамой Дарья. Смотрела на меня и продолжала: — Ишь у тебя их сколько! А что он, изорва, что ли, какой? Лохмотник? Или необизорный ходит? Не-е-ет!
Она умела выразить нежность к человеку, которого любила, одновременно и взглядом, и интонацией, и жестом. Я при этих ее словах снова думал о своей внешности.
— Ты погляди на него. Не козырнет парень, а мастист. До чего же басок да умен!
У меня при этих словах сердце останавливалось, и весь я замирал, будто заяц, когда его в поле напугает кто-то.
Как-то, глядя на Дарью, сидящую на лавке, я обнаружил, что одна нога ее не достает до пола, и смутился оттого, что Дарья заметила мой взгляд. Дрожащей рукой она изменила положение ноги так, что та коснулась пола. Я еще больше покраснел. Она посмотрела на меня так, что и движения и поза ее показались мне исполненными скрытого смысла. Во взгляде ее были нежность и благодарность. Безумные желания и дерзкие мысли промелькнули в моей голове и потом долго еще стучали в сердце, хоть я и старался их прогнать.