— Егорушка, закрой чужой грех, бог тебе два простит, — запричитала она.
Это только воодушевило отца. Он ударил маму по голове и стал бить по лицу. Когда мама упала, он топтал ее ногами, таскал за волосы, пинал. Он бил ее, вкладывая в удары всю свою мужичью силу, всю злобу обманутого мужа, всю обиду на то, что он опять дома.
Я не заметил, когда убежал Вася Живодер. Когда мама упала, его уже в доме не было.
Прибежал дед Ефим, решительно встал между мамой и отцом, но отец отбросил его в сторону. Дедушка закричал:
— Егорка, опомнись!
Отец продолжал бить. Дедушка опять бросился к нему с криком:
— Не тронь ее, душегуб!
Отец схватил его за грудь, легко посадил на лавку, будто припечатал к стене, и угрожающе заорал:
— Отойди, старик! Убью!
Но дедушка не сдавался. Откуда появилось бесстрашие в этом старом и легком теле! Он прыгал на сына, ушедшего из-под его власти, кричал, плевался и плакал.
Бабка Парашкева стояла подбоченясь и говорила маме, которая уже ничего не могла услышать:
— Во-о-от, и до тебя добрались, поганая. И у тебя подняли подол и срам открыли. Вот тебе за похождения. Вот тебе за непотребства твои. И на что надеялась, Серафимушка, яблоцько мое налитое?
Я думал, что никогда не прощу бабке Парашкеве этой гнусности. Но вот прошло время, и, когда она умерла в тридцать восьмом году, я плакал навзрыд и написал из города такое грустное письмо, что домашние смеялись надо мной как над дурачком, а когда я приехал домой на каникулы, немало потешались по этому поводу. Но в тот миг я ненавидел бабку Парашкеву и скрипел зубами, будучи не в силах ничего сделать не только одичавшему отцу, но и этой глупой и злобной, выжившей из ума старухе.
Мама тихо лежала на полу в растерзанном нарядном платье, и только огромные сумасшедшие глаза ее следили за происходящим. Все остальное в ней казалось умершим. Сначала она буквально сжалась в клубок. Потом руки повисли как плети, ноги, казалось, отнялись. Она не двигалась, ее поникшее тело было раздавлено. Сначала она тяжело дышала. Потом дышать перестала. Беспомощно опущенная голова жила одними глазами. Отец сначала с ненавистью смотрел на грудь, вывалившуюся из разорванного платья, на белую, некогда нежную и гибкую шею, которая была открыта сейчас до самых плеч, таких прекрасных, таких чистых и упругих, которые были только у моей мамы. Потом, видимо насладившись страданием мамы, он плюнул и отвернулся.
Наконец мама начала отходить. Она уже смотрела вокруг спокойно, покорно охала, безразличный взгляд ее ни на чем не останавливался, и так было до тех пор, пока отец, обессилев, не свалился на пол и не уснул.
Тогда я незаметно подполз к маме и начал шептать:
— Пускай он убьет нас вместе. Мам, а мам! Пускай убьет! Не хочу я жить без тебя.
Мама усмехнулась искусанными губами, нащупала мою руку и стала ее гладить, всхлипывая и пытаясь утешить. А я уже громко говорил:
— Мам, а мам! Ты погоди! Я только вырасту. Ты погоди! Я убью его. Возьму топор и убью его, поганого. И Ваську убью, Живодера.
Мама поднялась, оттащила отца к печке, положила на азям, закрыла тулупом и легла на полатях, тихо всхлипывая и стеная. Пробираясь на полати через спящего отца, я со злобой и отчаянием наступил ему на ногу и, ударив босой ногой в пах, прыгнул на ступени голбца.
Утром мама ни свет ни заря уже стояла на молитве.
Отец, наблюдая за ней, говорил:
— Молодец баба! Давай, давай! Запечатлей в сердце своем страх божий!
Бабка Парашкева уже тут как тут и шипит ядовито:
— Серафима, сколько ни отмаливай грехов, а всех не замолишь.
Но отец крикнул ей:
— Отойди, бабка! Без тебя тошно!
— Дак ведь, Егор Ефимович, я ей завсе говорила: «Погоди, Егор придет! Погоди, мужик вернется!» Рази я те не говорила?
Мама на все эти слова отвечала одно:
— Видно, только бог моя защита!
Но дедушка вступается за нее, упрекает и совестит бабку Парашкеву:
— Егор успокоился, а ты, змеиное отродье, все лезешь. Мало еще тебе крови невинной. Знать, не ма́ливалась ты, к богу не взывала, ведьма старая. Забыла, видно, все.
Дедушка, видя, что отец молчит и не принимает ни ту, ни другую сторону, подходит к маме, подымает ее с колен, гладит по голове как маленькую и старается успокоить:
— Ничего, Серафимушка. Даст бог, все образуется. Все по совести да по справедливости. Куда с добром!
На что мама с отчаянием отвечает ему:
— Нет, папаша, видно, счастье наше комом слежалось. Истлевает совсем сердце мое!
Я молчу: боюсь отца, а про себя думаю: «Только бы поскорее вырасти!»