Выбрать главу

«Не смей таиться от меня», — сказал ты однажды.

Пальцы, жёсткие, как и твои слова, крепко сжали моё запястье. Некоторое время мы сидели, не в силах шелохнуться. Я в первый раз выдержал твой взгляд и увидел в нём желание — дикое, необузданное желание обладания мною. Наши совместные занятия из невинных превратились во встречи, полные неясного смысла. Каждый их нас не знал, что будет дальше, но наступал час пополудни, и мы, словно связанные одной воловьей упряжкой, медленно шли в зал. Я садился за стол и брал в руки заострённую палочку для письма. Ты стоял напротив так, чтобы полуденное солнце не падало на меня, не мешало письму, и диктовал.

Однажды во время такого упражнения раздался громоподобный рокочущий бас совершенно незнакомого мне человека.

— Где мой сын? Где мой Александр?

Конечно же, это был Филипп Второй. Распространяя запах тухлой рыбы и сладковатых греческих благовоний, царь широким шагом вошёл в библиотеку и, увидев нас, расхохотался.

— Гляди-ка, прям вылитый философ!

Подхватил тебя, завертел и, смачно чмокнув в щёку, бросил быстрый взгляд на меня.

— Раб?

— Это Гефестион.

— Не слышал, впрочем, забудь. Мать требует тебя к себе, да и я, знаешь ли, соскучился…

Понимая, что я лишний в семейной сцене, я попытался потихоньку сбежать, но Филипп заметил моё движение и, вновь смеясь, загоготал:

— Ты спишь с ним? Прелестный, между прочим, мальчонка, так и просится на ложе!

Ты покраснел, чем вызвал новый прилив веселья у уже порядком хмельного отца. А Филипп продолжил, ощупывая меня глазами, словно желая запустить красноватые широкие ладони под тунику.

— Ещё нет? А пора! Я бы давно оприходовал этого красавчика, как его кличка?

— Заткнись!

Я даже вздрогнул, впервые услышав, как ты можешь кричать, какая несгибаемая воля присутствует в твоём голосе. Отцу также не понравилось подобное обращение, он тотчас перестал смеяться и посуровел.

— Велишь мне заткнуться? Твоему царю?

Понимая, насколько сильно обидел отца, ты попытался загладить вину и тихим голосом пояснил:

— Я почитаю тебя, но к Гефестиону не лезь. Он мой!

Брови Филиппа сошлись на переносице, и он для видимости задумался.

— Даже так?! Ну что ж, тогда ответь мне, сын, куда делся драгоценный свиток, хранившийся у меня в сокровищнице, ведь второй ключ от неё есть только у тебя.

— Я потерял его.

— Потерял? И как же это вышло? Огромный свиток выпал из твоей повозки? Утонул в реке? Может сгорел, как простое полено в очаге?

— Не знаю, он просто исчез.

— Исчез? Как мне доложили, из комнаты вот этого мальчика? Ты подарил свиток стоимостью в несколько сот талантов непонятно кому? Ты разбазариваешь добро македонского дома на подношения своим шлюхам?

Диалог становился всё более опасным, и я ничего не мог поделать, только стоять и слушать, и молиться Асклепию, чтобы кто-то разнял их. На крики отца и сына сбежались, наверно, все, кто только мог, но встрять между взбешённым Филиппом и набычившимся Александром никто не смел. Ссора только набирала обороты.

— Ты не трахаешь его, но при этом даришь баснословной цены подарки, а что будет, когда он раздвинет ноги?! Ты подаришь ему Пеллу? Отвечай, недостойный сын!

— Я подарю ему весь мир. Да, я завоюю Азию и Европу, острова в великом океане, я дойду до Геракловых Столбов и покрою себя славой только ради одного человека на свете! Нет, не ради тебя, отец. Ради себя и Гефестиона, потому что мы с ним одно целое! И если бы у меня была сотня таких свитков, я, не думая, бросил бы их ему под ноги!

Филипп сделал знак слугам подойти ближе и быть готовыми напасть на нас.

— Тогда и я буду откровенен. Ты прекрасно знаешь, что полагается за воровство в Македонии, а раз уж ты и этот смазливый — одно целое, то двадцать палок получит он. И когда упругие платановые палки загуляют по его нежной коже, ты научишься прежде думать, а уже потом призывать на помощь свой глупый, болтливый язык.

Филипп сдержал слово. Меня тогда знатно выпороли, раздев донага и растянув на скамье. Я получил все предназначенные тебе удары. Врач, который после лечил меня, по секрету поведал странную вещь. Он сказал, будто бы на твоей спине, спине, которую не коснулась ни разу палка, горело ровно двадцать алых полосок. Я отлёживал бока у нашего врачевателя Диадорха и уж совсем не предполагал, что ночью ты придёшь, точнее, воспользуешься окном, ведь для твоего статуса — это крайне унизительно.

— Я принёс тебе заживляющую мазь, — не поздоровавшись, горячо зашептал на ухо. Вынул из узла, привешенную к поясу баночку синего египетского стекла, показав мне, снял крышку. По комнате поплыл запах каких-то пряных трав.

— Оставь здесь. Я попрошу раба умастить меня утром.

Ты смешно засопел, а потом предложил:

— А чего ждать? Я и сам тебя намажу. Не боись.

Наверное, это были самые целомудренные прикосновения в нашей жизни. Приподняв полотняное покрывало, которое скрывало раны, ты, не смущаясь грязью и гноем, принёс немного воды и обмыл меня, едва дыша, стал втирать разогретую в ладонях мазь. Твои касания казались дуновением свежего зефира. Пусть и было больно — рассечённая кожа сильно саднила, и каждое движение приносило страдание — всё же твои руки были полны нежности. Позже я узнал, что ты брал уроки врачевания у Аристотеля и в тот вечер особенно долго пытал его насчёт лечения подобных ран. Обмазывая каждый шрам, ты вполголоса читал мне бессмертные строки «Илиады», я помню их и сейчас. Ты рассказывал как Ахиллес, найдя лечебные травы для Патрокла, исцелил его от раны, а после, когда собрался уходить, то спросил, хочу ли я видеть тебя завтра.

Я сказал: «Да»!

Спустя пять дней, прихрамывая и вынужденно хмурясь, я занял своё место у ног Аристотеля. Мы больше не записывали «Илиаду», тот свиток так и остался незаконченным, а может, ты и не хотел его продолжать, ведь мы остановились на шестнадцатой главе. Утренняя пробежка, кружка воды и бой на деревянных мечах до полудня, скудный, то ли завтрак, то ли обед и быстро вымывшись, натянув чистые хитоны, мы хватали абаки, расположившись в счётном зале, перекладывали камешки, считали. Учили географию, упражнялись в танцах, внимали философским хитросплетениям. Вместе, как те мифические герои, о которых ты любил рассказывать. Ахиллес и Патрокл. Нас даже начали втихомолку поддразнивать, вкладывая грязные выдумки в романтические отношения двух юношей - ты знаешь, насколько жестоки злые языки. Тогда я впервые столкнулся с тем, что пронёс через все последующие годы — с лютой завистью. В моей чашке вдруг оказывался паук, а чернила непонятным образом высыхали прямо посреди урока. Меня дразнили твоей «ночной циновкой», прямые и скрытые намёки, к счастью, были большей частью непонятные, но с годами я всё яснее осознавал последствия нашей дружбы.