В тот год я помог Раимундо на письменных экзаменах. И сдал за него устные. По всем предметам, от первого до последнего. В школе уже был настоящий бедлам. Учительницы в патриотическом раже только и знали писать письма на фронт своим подопечным, а мы почем зря жульничали на экзаменах. Раймундо, не вставая со своего места, получил десять баллов, а я, отдувавшийся за двоих, три. Зато в виде награды и утешения он в первый и последний раз показал мне легендарное перо, которое он, праправнук Поликарпо Патиньо, «унаследовал» не столько в силу прав секретарской династии, сколько благодаря запутанному клубку мелких случайностей. Вот оно, сказал он. Мне едва удалось прикоснуться к перу. Он тут же вырвал его у меня из рук. Я покупаю его у тебя, Раймундо! — чуть не закричал я. Не чуди! — сказал Чудик. Я продам тебе, если хочешь, то, что мне приснилось вчера ночью, но только не это. Лучше умереть! От прикосновения к перламутровой дубинке у меня пощипывало кончики пальцев.
Накануне Исхода[210], который начался в марте 1947 года, я в предпоследний раз навестил Раймундо. На него было страшно смотреть — кожа да кости. По тебе можно изучать анатомию, пошутил я. Он, моргая, посмотрел на меня из-под набрякших век своими остекленелыми глазами в красных прожилках. Да, проронил он, похоже, это меня и ждет в ближайшее время. А после долгой паузы сказал; послушай, Каршито, я тебя знаю как облупленного, знаю целую вечность, кажется даже, не с тех пор, когда мы шатались по борделям на улице Генерала Диаса, и не со школьной скамьи, а с самого рождения, если не раньше. Единственное, чего ты хочешь, — это перо Верховного. У тебя прямо слюнки текут. При одной мысли о нем у тебя ум за разум заходит и руки дрожат почище, чем у меня, пьяницы, эпилептика, потребителя гуэмбе и кокаина, который мне дают медицинские сестры и который ты сам мне приносишь. Ты кружил вокруг меня, ты меня осаждал, ты помогал мне умереть с терпением, на какое не способна даже любовь. В конце концов любовь — это только любовь. Твое желание — нечто другое. Это желание, предмет которого не я сам, а то, что я имею, приковало тебя ко мне. Сделало из тебя раба, собаку, которая приходит лизать мою руку, мои ноги, пол моего ранчо. Но между нами нет ни дружбы, ни любви, ни привязанности. Ничего, кроме этого желания, не дающего тебе спать, жить, мечтать о чем-нибудь еще. Желания, не оставляющего тебя ни днем ни ночью. Я тебе не завидую. Тебе куда хуже, чем мне. Подумай сам, Карпинчо. Я медленно родился и умираю тоже мало-помалу. Что сделано, то сделано. По моей воле. Некоторые ищут смерти и не находят ее. Они хотят умереть, а смерть избегает их. У них львиные зубы, но они как женщины. Женщины, не знающие, что они шлюхи. Ты один из них. А может, и хуже их, много хуже. Тебя ждут скверные времена, Карпинчо. Ты станешь эмигрантом, предателем, дезертиром. Тебя объявят гнусным изменником родины. Единственное, что тебе остается, — это дойти до конца. Не остановиться на полпути. Пора тебе призадуматься над этим. Он замолчал, тяжело дыша, пожалуй не столько из-за усилия, которое потребовалось от него, чтобы произнести эти слова, сколько от усилия, которого потребовало долгое молчание, теперь наконец взорвавшееся. Его изъеденные туберкулезом легкие производили больше шума, чем груженная камнем повозка. Он выхаркнул на стену сгусток крови и тоненьким, как у карлика, голосом продолжал: по меньшей мере еще век на эту страну будут сыпаться несчастья. Это уже чувствуется. Много людей умрет. Много людей уедет и не вернется, а это хуже, чем умереть. Но все это не так уж важно, потому что на этой земле люди растут как грибы и вместо одного появляется пятьсот. Важно другое... но я уже не помню, что хотел тебе сказать. Я собрался было перебить его. Он поднял руку: нет, Карпинчо, обо мне больше не беспокойся. Военные хотят отправить меня в дом призрения — говорят, что я подаю дурной пример и, кроме того, отравляю атмосферу возле госпиталя. А что же тогда будет с девками из всех борделей этого квартала? Ведь я здесь единственный Ангел Тьмы. Лазарь Истребитель. Семьи офицеров, помещенных в госпиталь, возопили к небу. Послали письма президенту, архиепископу, начальнику полиции. Но я не пойду в дом призрения. В дом призрения меня не затащат, пока я жив. Пусть я Чудик, но Чудиком и останусь до конца. Не дам упрятать себя в дом призрения! Уж лучше я утоплюсь в этой речке, которая уносит окровавленную вату, отбросы и нечистоты из военного госпиталя, грязные тряпки проституток, их выкидышей... Он снова харкнул на стену из необожженного кирпича. Не знаю, переживу ли я эту ночь. Знаю, что не переживу. Вон там, на балке, в жестяной трубке, перо. Достань его, возьми себе и иди ко всем чертям. Это не подарок. Это наказание. Ты долго ждал своей погибели. В эту ночь я стану свободен. А ты больше никогда не будешь свободен. Теперь уходи, Карпинчо. Бери перо и поскорее уматывайся. Я не хочу тебя больше видеть. А, подожди минутку. Если тебе удастся писать этим пером, не читай того, что пишешь. Смотри на белые, серые или черные фигуры, которые втискиваются между строками и словами. Ты увидишь в сумраке нагромождение ужасных вещей, способных вышибить пот и вырвать крик даже у иссушенных солнцем деревьев... Смотри на них, пока собаки лают в ночи. И если ты человек, своею кровью смой с классной доски последнее слово... Какое слово, Раймундо?
210
В марте 1947 г. в Парагвае вспыхнуло мощное восстание против диктатуры Хихинио Моринго, установившего в стране военно-полицейский режим. Восстание было жестоко подавлено при прямой поддержке США. В связи с этими событиями началась массовая эмиграция, которая и подразумевается под «исходом».