Выбрать главу

— Ангельс, что ты! — вскинула брови Тусси. — Я уже давно пью!

Энгельсу все сейчас было прекрасно и весело, он готов был смеяться над каждым пустяком, расхохотался и над словами Тусси.

— Ах, вы давно пьете, мисс? Позвольте узнать, две недели или уже три?

— Ангельс, я не шучу. Когда наша Мэмэ болела оспой?

— Это было почти девять лет назад, — сказала Лиззи.

— Ну вот, значит, я пью уже девять лет, — решительно заявила Тусси.

— Какая же связь между маминой оспой и началом твоей разгульной жизни? — спросил, улыбаясь, Энгельс.

— Самая прямая. Когда Мэмэ заболела, нас отправили к Либкнехтам, — вы это помните. Мы жили там несколько недель как в ссылке, не видя ни Мавра, ни Мэмэ. Мы умирали от тоски. Однажды я сидела на подоконнике и смотрела, как птица из клетки, на улицу. Вдруг вижу — идет Мавр, похудевший, мрачный, идет, ни на кого не смотрит. Я подождала, пока он поравнялся с окном, и крикнула у него над головой страшным голосом: «Привет, старина!». Мавр остановился, поднял голову и помахал мне. А вечером нам принесли от него в утешение две бутылки бургундского. Сестрицы, конечно, не хотели мне давать ни капли; сказали, что так как бутылок только две, то ясно, мол, что они предназначаются лишь им, двум старшим. Но я не отступалась. Я говорила им, что если бы не крикнула из окна Мавру, то он вообще забыл бы о нашем существовании, а две бутылки он прислал лишь потому, что больше у него просто не было. И что же вы думаете, я оказалась права! Когда мы вернулись из ссылки, Мавр признался, что это были последние две бутылки из ящика, который ты, Ангельс, прислал нам еще к рождеству. Вот так с тех пор я и стала пьющей, — закончила Тусси, улыбаясь и решительно подымая свой бокал.

— Ну так выпьем за тебя. — Энгельс поднял свой и чокнулся с Лиззи, потом с Тусси. — За твой приезд, за твои исключительные способности, которые уже в пятилетием возрасте позволили тебе понять, в чем заключается одна из прелестей жизни!

Лиззи встрепенулась, видимо, хотела что-то возразить и неуверенно остановилась, но Тусси поняла ее.

— Нет! — сказала она. — Сначала, Ангельс, за твое освобождение.

Все выпили до дна, и стало еще веселей и отрадней.

— Ну а теперь расскажи, что за песню ты пел, — напомнила Тусси.

— О, это старая песня, милая девочка, я пел ее, когда был молодым.

— Ангельс! Что значит «был»? Ты самый молодой из всех, кого я знаю.

— Тусси, — Энгельс откинулся в кресле, — уж не приехала ли ты в Манчестер с тайной целью основать здесь общество взаимного восхваления!

— Да! — с веселой готовностью согласилась Тусси, — А тебя изберем президентом. Вот!

— Опять в кабалу? Но мы же только что выпили за мою свободу!

— Ну хорошо, не будешь президентом, — смилостивилась девушка, — только расскажи, что это за песня.

— Я не пел эту песню двадцать лет, — Голос Энгельса был все еще весел, но в нем проскользнули какие-то новые, незнакомые нотки. Он помолчал. — Я думал, что давно забыл ее, но сегодня, в день моего освобождения, она сама сорвалась с языка. — Незнакомые нотки крепли, ширились. — Это песня солдат и волонтеров баденско-пфальцского восстания сорок девятого года. Слова не очень-то складны, но мы все равно распевали ее с великим рвением — это была наша «Марсельеза»… Когда нас было всего пять-шесть тысяч, пруссаков — около тридцати, когда нас — двенадцать-тринадцать, их — шестьдесят. Словом, на каждого повстанца всегда приходилось по пять-шесть врагов.

Своим чутким юным сердцем Тусси поняла: раз Энгельс ушел в далекую страну своей молодости, то его не надо торопить оттуда, он сам вернется, когда настанет время. Она лишь спросила:

— Мавр рассказывал, что ты с оружием в руках участвовал; в четырех сражениях и все восхищались твоей храбростью. Это так?

Энгельс будто не расслышал ее слов.

— И вот когда на тебя идут пятеро, шестеро — шестеро прекрасно обученных профессиональных вояк, — а ты едва ли не впервые взял в руки ружье или саблю, то что же тебе еще остается, как не запеть, чтобы бросить нм в лицо свое презрение, ненависть и одновременно — проститься с жизнью!

Каким-то незнакомым, надсадным и хриплым, словно перехваченным жаждой, отчаянием и ненавистью, голосом Энгельс запел:

От бесстыдной своры дармоедов Надо нам Германию сберечь! В бой за землю прадедов и дедов! Не страшны нам пули и картечь!

Горящими глазами Тусси смотрела на него, слушала песню, боясь проронить хоть одно слово, пыталась представить картину неравного боя — и вдруг ей стало жарко: она физически ощутила накал давней молодой страсти, горевшей сейчас в Энгельсе.