Выбрать главу

— Оперетта! — жанрово оскорбил он мою поэму. — “Дуэт”, “Соло за сценой”…

— Где же тут опереточная развлекательность? — заступился Андрей, критик журнала “Звезда”.

— Ах!! — простонал Саня (он же “Саля”, как звал его по-домашнему Довлатян), и из его носа хлынула безостановочно кровь, очевидно, от одного лишь неприятия поэмы. Захлопотали, устроили его лечь на тахту, наложили влажных салфеток на переносицу… Дорогой ценой, но сорвал-таки мне обсуждение этот, конечно же, самозабвенный поклонник моего “антипода”. Да, действительно, тот стремил свой полет “все выше и выше”, но еще с большим перелетом запускались в зенит фейерверки статей, начиная с самой первой “Бродский и Пушкин”, написанной его ранним и малоизвестным фанатом, и кончая недавней, последней (а выше уже и некуда) “Бродский и Бог” Самуила Лурье.

Между тем во внешнем мире сняли “освободителя” Хрущева, а “реставратор сталинизма” Брежнев взял да и отпустил нашего узника, уже созревшего для всех почестей земных, и он, что называется “на белом коне” въехал в обе столицы.

Мы с ним, конечно, не виделись, некоторые из моих знакомых стали останавливаться при встрече со мной, но рассказывали главным образом об успехах моего соперника да еще о тех мировых знаменитостях, которые его навещали. А — треугольник? Его напряжение то ослабевало, то вновь выпирало углами — им явно манипулировала Марина, для меня ее притягательность вовсе не исчезала, но стала восприниматься уже как литературный трофей, то затеняясь унынием, то подсвечиваясь надеждой.

Я развязался наконец с угрюмым почтовым ящиком, получив постоянное место редактора на учебном телевидении. Распорядок дня, особенно по контрасту с прежним, показался мне настолько расхлябанным, что мог бы, наверное, удовлетворить даже Миху Красильникова, когда-то провозгласившего “свободную Венгрию и свободное расписание”. Он, впрочем, давно оттрубил свои года лагерей и, как рассказывали, жил теперь в Риге, подрабатывая экскурсоводом.

Моя косая-кривая известность стала сама по себе тоже какой-то прок вырабатывать: вот, напечатали стихотворение в “Юности”, хоть и обкорнав, но не очень испортив. Здесь отвергли и там отказали, а вот опять: в “День поэзии”, правда, всего лишь “Ленинградский”, взяли стихотворение про ольху под названием “Возможности”. И ни строчки не переврали, напечатали весь текст как есть. В том же выпуске напечатан и Бродский — “На смерть Т. С. Элиота”. Вот и замечательно, и на здоровье: читайте, сравнивайте и аплодируйте тому, что вам сильней полюбилось! Разделяет нас вшитый в тетрадь блок писательских фотографий, — в его сторону смотрит благородное лицо Ахматовой, а моя страница открывается Прокофьевым на отвороте: разъетая морда чиновника, как раз и травившего Бродского и теперь как бы лобызающая мой текст. Конечно, случайность брошюровки, но очень уж резвая… Хочется захлопнуть эту страницу и не открывать никогда!

Вдруг — звонит и врывается ко мне в закут моя лира, мандолина дражайшая, вся в слезах, в испареньях адреналиновых… Что случилось, в чем дело? Оказывается, на четвертом месяце, хочет делать аборт, просит адрес врача или какой-нибудь частной клиники. Но почему же такое решение? Я — против. Если двое хотели сделать ребенка, то надо вынашивать и рожать. Нет, она этого совсем не хотела и даже не предполагала, все — едва ль не умышленно — он.

Эх, кабальеро… Но если она ищет кардинальных решений для этих интимнейших дел, то почему же — ко мне?

Нет, опять же ко мне, уже с девятимесячным брюхом, и теперь: приму ль я ее навсегда? Конечно же, именно навсегда и приму и никак не иначе! Что там Толстой — ведь и у Достоевского не было ничего подобного. Забрезжила какая-то пародия на задуманное некогда счастье: Арлекин переодевается в панталоны Пьеро и роняет на сцену граненые ананасы слез.

Почти заставил себя верить: ее ни за что не примут дома, мы снимем комнату где-нибудь в Лахте или Ольгине, будем работать, растить… Что ж, я и на роль приемного отца, ей полуверя, полуподыгрывая, уже соглашался. Бродил около роддома, с чем-то питательно-витаминным в руках туда совался, но нянечки проницательно глянули и гляделками меня отогнали: мол, отец уже приходил, а ты кто?