Выбрать главу

Ниже заголовка я вывел "Орган 434 группы". Рейн уже писал ахинейскую хронику светской жизни. Я пустился изобретать ребусы и шарады, вместе мы накинулись на отдел объявлений. Вот его шедевр: "Разыскивается профорг". (Наш профорг, добродушный и немного сонный красавец-брюнет Мика, отсутствовал на лекции.) "Особые приметы разыскиваемого: на носу бородавка, на щеке другая, профорган неестественно увеличен".

Новорожденная "Блоха" заскакала по столам аудитории. "Блоха, ха-ха-ха-ха-ха!" — мусоргско-шаляпинский хохот неслышно сопровождал ее. Выпустив четвертый, почему-то "юбилейный" номер газетки, мы прекратили это дурачество.

Я наслаждался общением с Рейном и его речениями, в которых находил много неизвестных мне литературных фактов (зачастую им же и придуманных), имен и явлений. Мы судили, рядили и гадали — если не обо всем, то о многом. Острил он порой неожиданно и дерзко, бывало, "ради красного словца" не пожалев и дружбы.

Вот наша группа в деревне на границе Ленинградской и Вологодской областей — мы на очередной "барщине" убираем колхозный горох, скручивая былье со стручками в рулоны. Вечером — тихий отдых в избе. Мика читает Фейхтвангера. Люся Дворкина, чистая душа, наверное, — Толстого. Скорей всего "Крейцерову сонату", потому что она вдруг отрывается от книги и спрашивает, недоумевая:

— Ребята, а что такое онанизм?

Ни секунды не помешкав, Рейн выпаливает:

— А об этом лучше спросить у Мики.

Миролюбивый Мика как сидел за столом, так, взревев, со столом и пошел, поднимая его над головой, на Рейна. Лишь громкая матерщина хозяйки, вбежавшей в горницу с ухватом, остановила возможное другоубийство.

Да, дерзок мой друг бывал чрезвычайно, но и робок тоже не в меру — панически боялся начальства. Тогда же на гороховое поле прислали нам инструктора из райкома, самоуверенного невежду, который двух слов правильно связать не мог. Все сидели на рулонах гороха, слушали его, иронически улыбаясь. Рейн стоял навытяжку, чуть ли не комически трепеща. Может быть, не "чуть ли", а просто "комически"? Нет, видно, еще до института был он если не бит, то крепко пуган и так же крепко об этом молчал. Но иногда ради публики или из-за неловкости шел на демарш. При мне замдекана, тот самый злющий Павлюк, к которому Рейн обратился: "Хозяин", — шипел на него, аж побледнев:

— Вы не на даче, не в деревне, вы в деканате в конце-то концов!

А как было к нему обращаться — "товарищ"?

Можно ли было дружить с таким человеком? В одном окопе, как говорится, не посидишь, в разведку вместе не пойдешь. Но я и не хотел сидеть в окопе и ходить в разведку. Я хотел читать и писать свежие, неслыханные стихи, хотел знать больше о литературе, до самозабвения хотел слушать и говорить о поэзии, а для этих занятий лучшего компаньона, чем Рейн, право же, не было и до сих пор не найти!

Да он и сам гудел из своей "бочкообразной груди" стихами — непрерывно и зачастую невпопад с обстоятельствами. Вот он в том же колхозе мешком сидит на спине тощего мерина. Вокруг — поле мерзлой грязи, из которой мы выковыриваем картошку. Рейн читает вслух "Улялаевщину" Сельвинского, воспроизводя самые героические и разбойные ритмы поэмы:

Д'ехали казаки, д'ехали казаки, д'ехали казаки, чубы по губам.

Слушают его только двое (не считая мерина): однокурсница да я, не раз возглашавший, будучи по-своему зачарован этим Паганини без скрипки:

— Куда смотрят наши девицы?

Вот одна и смотрит, когда мы плывем по Неве втроем на речном трамвайчике: Петропавловка, Василеостровская стрелка, Острова, барокко, ампир, купы деревьев… Рейн при этом декламирует, конечно, не Пушкина, что было бы тавтологией, не Агнивцева и Г. Иванова (которых мы еще не знаем), а почему-то Багрицкого:

Эх, Черное море, вор на воре…