Выбрать главу

Никогда раньше не слышал. Да и потом — тоже глухо. Спасибо, Юра, тебе за Галынина. Технолога из тебя, как из всех нас, не получилось, композитора — тоже, а вот либреттист Юрий Димитрин вышел отменный.

По лестнице спускается в вестибюль ладный молодой человек в куртке, почти как у меня, только моя темно-синяя, а у него — темно-вишневая. Я уже замечал этого юношу в институтской толпе: черные брови и чуть удлиненные волосы, бледное лицо, глаза то задумчивы, то сверкают, вид — надменный. При этом, как я узнал о нем, — круглый отличник, школьный серебряный медалист. Значит, пойдет в науку. Жаль, пропадает такое сходство с брюсовским адресатом, воплощением молодого поэта:

Юноша бледный со взором горящим…

Но этот юноша вдруг подходит ко мне, протягивает руку и говорит:

— Я Анатолий Найман. Я знаю, что вы — поэт Дмитрий Бобышев.

— Да, я пишу…

— Я пишу тоже и хотел бы вам почитать.

— Великолепно! В конце часа я должен сдать журнал в деканат и после того, если вы не против, мы могли бы поговорить где-нибудь вне этих стен.

Он был не против, мы вышли из института, повернули налево по узкому длинному Загородному, мимо всех этих мнемонических улиц "Как можно верить пустым словам балерины", пересекли бревенчатую набережную Введенского канала (ныне засыпанную), прошли мимо Витебского вокзала, на ступенях которого задохнулся когда-то Анненский, мимо Пяти углов, вышли на широкий и короткий Владимирский, пересекли Невский, миновали букинистов, затем каменную кулебяку дома Мурузи, не заметили, как миновали Большой дом и Литейный мост, добрели с переколенцем до Сампсоньевского (тогда — Карла Маркса), до дома 70, где жил Толя, и вышло, что я проводил его до дому. Раз так — мы повернули обратно, перешли вновь Литейный мост, повернули налево по Чайковской, прошли сквозь сад, оказались у моего дома 31/33 по Таврической улице, и уже вышло, что он проводил меня. Тогда, ради полной справедливости, мы вернулись к Неве и посредине Литейного моста, наконец, расстались.

Все это время мы говорили только о стихах.

 Стихи, стихи, стихи…

Стихи Наймана, прочитанные им на этой прогулке, как и мои стихи, уже не были первыми опытами, но и самостоятельными и состоявшимися их тоже вряд ли можно было назвать. Даже тогда это было нам обоим ясно: неперебродившие гормоны, бледный синтаксис… Но скорая в восемнадцати-девятнадцатилетнем возрасте интуиция угадывала еще неслучившееся, несочиненное и ненаписанное, летя впереди наших жизней. Взаимные замечания по текстам схватывались на лету и благодарно учитывались на будущее: отсекалась банальность, отбрасывались легкие способы и эффекты. Даже скорей эстетически, чем как бы то ни было иначе, установился барьер презрения к тому, что делало стихи "советскими", проходными для печати. Вкус отвергал все это раньше, чем срабатывала этика.

Я поверил в талант моего внезапного друга (признаюсь) после второй встречи, он поверил в мой сразу. Когда иссякли собственные тексты, мы стали читать на память излюбленные. Некрасова тут же заткнули портяночной пробкой, горько и высоко зазвучал Лермонтов, но ненадолго, ибо и он оказался весьма пожеван школьной программой, а Баратынский и Тютчев, наоборот, на удивление поражали своей незахватанностью. И тут воспарил, конечно же, Блок, Блок, Блок.

А слыхал ли он нечто совсем другое? Переходя на образцы не безусловные, но все равно заветные, я прочитал куски поэзии из "Орды" и "Браги", перекочевавшие в мою память из кармана рейновского френча.

Найман был ошеломлен:

— Тихонов? А я думал, это — официоз…

— Нет, он поэт, и подлинный. Вот слушай:

Захлебываясь, плыли молча мамонты, оседая. И только голосом волчьим закричала одна, седая…

Багрицкого он знал, Луговской царапнул его лишь поверхностно. Как мало мы знали тогда, но как уже верно чувствовали! К Пастернаку мы оба лишь подходили, Мандельштам был еще не прочитан. Впереди лежала неоткрытая, да и не совсем еще написанная великая поэзия, и где-то в ней мечталось и угадывалось нам угнездиться.

Наша дружба "с первого взгляда" не требовала подтверждений. Продвигаясь стремительно в том, что оба выбрали главным, мы нуждались в частом общении, и скоро он стал заходить ко мне на Таврическую, а я был тепло принят в его семье: доброжелателен был и отец Генрих Копелевич, инженер, техническая косточка, и мать Ася Давидовна, врач и сочувствующий нам гуманитарий, и младший брат Лёка, видом пошедший в отца. Толя был в мать, и она своему первенцу старалась передать кое-что сверх его блестяще восприимчивого интеллекта, быстроты мысли и обаяния: свой европейский опыт, приобретенный в студенческие годы в Париже. Вот откуда появились в его еще ученических стихах эффектные перепрыги с русского на французский!