Выбрать главу

Два блистательных русских писателя двадцатого века жили в этом городе. Оба они покинули Россию. Один в апреле 1919 года кораблем из Севастополя, другой — в мае 1972-го аэрофлотовс-ким рейсом Ленинград — Вена, обычным маршрутом к свободе в то время для тех, кто жил в Ленинграде. Три месяца спустя этот же маршрут проделал и я.

Ни Владимир Набоков, ни Иосиф Бродский никогда больше не вернулись в Петербург. Набоков не внял совету друга — князя Качурина — приехать туда инкогнито и послал вместо себя свое Alter Ego в одном из стихотворений. Бродский так и не собрался приехать, хотя его и приглашали. Раз увидев настоящую Венецию, он навсегда предпочел ее Северной. Как и Набоков, Бродский тоже не раз возвращался в свой город в стихотворениях и эссе, хотя и сознавал, что «по безнадежности все попытки воскресить прошлое похожи на старания постичь смысл жизни».

Глядя из сегодняшнего дня в прошлое, понимаю, что его восприятие претерпело изменения. Я отдаю себе отчет в том, что прошлое стареет с каждым днем, тонет в настоящем и с трудом поддается воскрешению. В действительности мы пишем о том, каким стало это прошлое в настоящем. Писать о прошлом гораздо легче, чем находиться в нем. Несбывшееся, утраченное, то, что могло осуществиться и не осуществится никогда, делает любое прошлое печально-щемящим. Для того чтобы принять прошлое, требуется мужество примирения с ним, умение увидеть все таким, каким это прошлое является на самом деле, без прикрас, покровов и иллюзий.

Знаю, что память оптимистична: некоторые сцены кажутся мне сейчас, десятилетия спустя, более идиллическими, чем они были на самом деле, или, во всяком случае, менее окрашенными эмоциями момента. Известно, что память умеет не только размывать темные тона дурного или вообще забывать его, но и обладает способностью это дурное скрашивать: даже прошедшие печали совсем не кажутся нам печалями в воспоминании.

«Обходя дворцы и галереи памяти», как говорил святой Августин, я натыкаюсь иногда на смешное или малозначительное. Мнемозина то и дело уклоняется от магистральных путей, но иногда какой-нибудь ничтожный поступок, шутка или слово, брошенное невзначай, говорят не меньше, чем нотариально заверенные документы.

Бертран Рассел в 88 лет вспоминал Гладстона, которого видел в 1889 году, — тот был глубокий старик. После обеда они — единственные мужчины — остались за столом. Рассел, которому было тогда семнадцать, ожидал услышать что-нибудь божественное. «Это очень хороший портвейн. Интересно, почему они дали его мне в бокале для бордо?» — сказал Гладстон, и этот портвейн, налитый в бокал для бордо, мне ближе, чем все изречения великого англичанина.

«Для переписки», — отвечал мне мальчик на турнире в Индонезии в 1982 году, и лукавую улыбку его я помню до сих пор. Я только что дал ему автограф, и он попросил написать рядом с ним мой адрес.

Вижу Мишу Таля, закуривающего очередную сигарету и нервным движением зачеркивающего уже записанный было на бланке ход. Вижу излом бровей Левы Полугаевского и его жалобный взгляд перед тем, как он нанес решающий удар в одной из наших партий. От самой партии в памяти остались только расплывчатые контуры, и недавно для того, чтобы восстановить ее, мне пришлось обратиться к помощи компьютера.

Я принадлежу к людям, которые крепки задним умом, и слишком часто в жизни, равно как и в шахматах, полагался на русское «авось»: вспомнится, образуется. Сейчас я испытываю досаду от того, что многие разговоры с героями книги оказались забытыми. Я сожалею также о том, что вопросы, ответы на которые могли бы быть сейчас интересны читателю, попросту никогда небыли заданы. Вопросы эти тогда не приходили мне в голову: мелкая суета дня казалась более важной. Редкие записи тех времен являются неважным подспорьем памяти, а старые фотографии могут только спугнуть воспоминания. Известен парадокс: чем дольше вглядываешься в знакомые черты на фотографиях из далекого прошлого, тем бледнее становится сам образ.

Тех, о ком я написал, нет больше. Как сказать. Я вижу хорошо их лица, мимику и жесты. Я слышу их голоса. Обращение к ним означает: назад по реке Лета, туда, где нет будущего, а есть только минувшее. Туда, где все раз и навсегда расставлено по своим местам: на сухумский пляж к молодому Леве Полугаевскому, к Мише Талю, допытывающемуся у смеющегося Маэстро о том, как именно началась гражданская война в Испании, к Сёме Фурману, низко склонившемуся над транзисторным приемником, к Ольге Капабланка, разглядывающей медальон с изображением последнего русского царя в витрине антикварного магазина на Пятой авеню Манхэттена.