Встреча состоялась. В первую же брачную ночь Амалия рассказала Лемешеву свою биографию, не забыв упомянуть и об эпилепсии тоже. «Нам нельзя иметь малюток, — сказала она, крепко прижимаясь пылающей щекой к плечу супруга. — Но они все равно будут у нас. Война осиротила тысячи детей. Это ведь и наши с тобой дети, правда, Миша?»
Зарегистрировав брак, они, не откладывая, отправились в приют и выбрали самого тихого и застенчивого мальчика со светло-русой головкой и печальными глазами. Амалия сказала ему: «Мы твои папа с мамой. Мы так сильно по тебе соскучились», прижала мальчика к груди и расплакалась.
На формальности ушло несколько дней. Мальчику было четыре года, но он почти не разговаривал, хотя и понимал многие русские слова. Одна из приютских сестер милосердия сказала, что мальчика зовут Яном, что женщина, с которой он жил, сгорела во время бомбежки в собственной квартире, мальчика же отшвырнуло взрывной волной на куст сирени под окном, что спасло ему жизнь. Его настоящую мать якобы угнали в Германию.
Разумеется, можно было узнать о нем и побольше, но новоиспеченные родители умышленно не стали этого делать. Лемешева уже демобилизовали по ранению и направили на гражданку в Ленинград. Амалия была счастлива двойным счастьем — молодой супруги и матери. Ян абсолютно безболезненно для себя превратился в Ивана. Выяснилось, что он говорит по-польски, но, поскольку ни Лемешевы, ни их родственники и друзья этого языка не знали, мальчик очень скоро его забыл. Окруженный любовью и заботой, он почти мгновенно пришел в себя и превратился благодаря стараниям Амалии Альбертовны в доброго и очень развитого мальчика. Со временем она сама никогда не вспоминала о том, что Иван ей не родной сын. Когда он вырос в настоящего красавца, помимо беззаветной материнской любви Амалия Альбертовна стала испытывать к нему еще и ревнивую женскую. К слову, такое случается со многими матерями взрослых сыновей и вовсе не является чем-то патологическим и греховным. Напротив, такая любовь способна на многие жертвы.
Рюмка хрустнула, и острые края стекла впились в ладонь. Боль была нестерпимой и дошла до самого сердца, но Устинья ее стерпела. Она смотрела на капли крови, расплывшиеся по стеклу столика, потом вдруг подняла голову и удивленно огляделась по сторонам. Ей показалось, что по комнате пронесся ураган, оставив после себя хаос и разрушение.
Это было самое первое ощущение, овладевшее Устиньей. В следующий момент померещилось, будто на нее валятся стены и потолок. Она закрыла глаза и вобрала голову в плечи. Будь что будет — деваться некуда. И вдруг все ее существо наполнилось радостью и ликованием.
— Что с вами? — слышала она голос Лемешева. — Вы порезались. Разрешите я посмотрю, не остались ли в ладони осколки рюмки?
— Idz do diabla![4] — громко сказала Устинья, открыла глаза и расхохоталась. — Syneczek ukohany, moi ty drogi![5]
Она прижала к груди обе руки, пытаясь удержать в ней бешено колотящееся сердце.
Маша довольно благополучно достигла земли, правда, стерла в кровь ладони, но она сейчас не замечала боли. Судя по тому, что в окнах домов горит свет, еще не поздно. Или, может быть, уже раннее утро.
Отсюда дворами до дома рукой подать, но Маше не хотелось домой. Почему — она не отдавала себе в этом отчета. Встречный мужчина спросил: «Девушка, вам помочь?» И она вспомнила, что на улице мороз, а на ней тонкий свитер и разорванная до пояса юбка. Бросила на ходу: «Спасибо, я в порядке». Мороза она не ощущала — просто покалывало плечи и грудь.
«На метро — и домой», — думала Маша, под «домом» подразумевая Устинью, свою девичью комнату, Женино «ах ты ласточка моя, востренькие крылышки», горячий и мокрый поцелуй отца в обе щеки. «Домой, домой», — стучали каблуки ее сапог.
«Но у меня же нет ни копейки — кошелек остался в кармане пальто», — внезапно вспомнила она. Конечно, можно попросить контролершу пропустить за так или одолжить пятачок у кого-нибудь возле кассы, но Маша не умела и не хотела просить. Ситуация казалась безвыходной, и она готова была разрыдаться.
«Тут где-то поблизости церковь. Только бы она была открыта… В церкви можно просить… Можно… — отрывочно думала она. — Ну где же, где?..»
Маша плутала в лабиринте дворов и переулков, пока наконец не вышла прямо к вратам все той же церкви Воскресения на Успенском Вражке. Закружилась голова от тепла и сладкого запаха ладана, из глаз брызнули слезы. Маша давно не была в церкви, сторонясь ненужных воспоминаний. Она никогда не спрашивала себя, верит в Бога или нет — этот вопрос показался бы ей странным и даже глупым. Крайности она проповедовала только в любви, окружающую жизнь воспринимала в многоцветье чувств и ощущений.