Выбрать главу

— Отчего же дурак? Дите-то, поди, его.

— А Надежда плачет, сказывают. Ревнует, видно.

— К жене-то законной ревнует?

— А чо, возьмет да и уйдет.

— Мало ли баб ноне слободных! Не нравится вторая, шел бы к третьей. Хоть ко мне вон, хоть к Насте — примем, с нашим удовольствием примем!

— Да будет тебе!

Бабы расходились по широкому полю теперь уже до вечера, пока не сядет за чуть видным селом солнце.

Тот, кто, по бабьим понятиям, деньги Ягодке должен был высылать ежемесячно, денег не слал. В войну и два года после о нем не было ни слуху ни духу. А теперь изредка, два-три раза в год, присылал Марии прямоугольные конверты с марками. А что в тех конвертах — никому знать не дано. Поговаривали, будто Клавка-почтальонша распечатывала одно письмо, но этому никто не верил, потому что Клавка побоялась бы потерять денежную работу, а во-вторых, потому, что в ее пересказе письмо очень уж было неправдоподобным. Будто пишет он ей слова стыдные, любовные, все о себе по-хорошему рассказывает и просит дозволения приехать к ней навсегда, на что она будто не согласна. Кто же этому поверит, если они два года вместе жили? И жили так, что никто об этом и не подозревал.

Ранней весной сорок второго года через наше село немцы гнали пленных. На огородах и на обочине дороги еще лежал волглый, тяжелый снег, а дорога была черной и грязной: наверное, потому, что большинство пленных шло босиком, снег стаял. Гнали их плотными серыми (по двенадцать человек) рядами. По сторонам ехали немцы на сытых короткохвостых конях и шли полицаи. Пленные были худые, заросшие щетиной. Они шли целый день, и целый день мы, ребятишки, сновали от дома к дороге и кидали идущим картошку и хлеб. Хлеб кидали кусками, потому что, когда кто-то бросил буханку, в нее вцепились сразу двое, получилась задержка, и немцы застрелили тех двоих. Чтобы не мешали на дороге, их отбросили в канаву, где текла черная грязь с крупинками льда.

— Не подходи! — кричали нам полицаи и грозили винтовками.

Но мы подходили и бросали все из сумок и возвращались домой, чтобы снова прибежать сюда с полными.

— Ничего, ребятишки. Не бойтесь, — говорили нам матери, накладывая в холщовые школьные сумки краюхи, сухари и печеную картошку. — Бегите.

Потом хлеб у всех кончился, картошку варить и печь не успевали, и мы нагребали сырую и кидали ее в колонну нашим, а они жадно хватали ее и ели...

— Пустите-е! Ме-ня-я! — кричал наш сосед, рябой Назар, и рвался туда, где гнали пленных. Он был здорово хромой, и его не взяли в солдаты, и немцы тоже не трогали — кому он нужен, хромой и старый? В тот день он с утра напился, наверное, самогону и, расталкивая державших его баб, кричал на все село:

— Пусти-ите-е! Я им всем и Гитлеру ихнему глотку порву!

Бабы заперли его в хлеве, и он там, по-страшному взвывая, плакал до самого вечера.

И хорошо, что заперли его, а то немцы застрелили бы. Потому что, когда мы в который раз подбежали к колонне, они начали стрелять по нам. Сначала ранили нашего Бобку, черную, с белым галстучком собачку, ногу ему отстрелили, а потом убили Володьку Петрова. Когда пуля попала ему в грудь, он как-то разом остановился, скривил рот, серые глаза жалобно уставились на пленных, и он сел в мокрый снег и умер. И когда бабы хотели забрать его, конвоиры открыли стрельбу по бабам, но никого больше не убили. Вечером Володьку, конечно, забрали. Забрали и тех двоих из канавы. Потом их похоронили всех вместе и крест на могиле на всякий случай поставили. А надпись на кресте рябой Назар жигалом выжег: «Здесь схоронены двое наших и В. Петров, десяти лет». Но это уже было потом, когда прогнали через село всех пленных. А пока они шли, мы бегали на дорогу, и матери отдавали последнюю картошку, крестили нас и слезливо приговаривали:

— Бегите, авось, ничего, даст бог...

И Ягодка тоже кидала пленным еду и не боялась ни немцев, ни полицаев, и они в нее почему-то не стреляли. Правда, ей и бегать никуда не надо было, изба над самой дорогой, из ворот прямо и швыряла. Но после этих дней она стала дичиться соседей, не ходила на посиделки и, если к ней кто заходил — за огнем или просто поболтать, — старалась побыстрее спровадить — иди, иди, мол, не до тебя. Когда-то веселая, она как будто постарела в свои двадцать два, стала серьезной и молчаливой.

— Наверное, чует ее сердце, что убили Григория, — говорила собирающимся у нас в хате бабам Настя Бабакина, которая ворожила на засаленных картах. — Вот видите, туз пикей у него в ногах, а крестовый в головах. Убили Гришку! — уже доказано заключала Настя. — А у Марьи дите малое. Постареешь.

Всем присутствующим и себе тоже она гадала хорошее: скоро войне конец, вернутся с победой мужья (правда, кое у кого раненые), и будет тогда у каждой и тайная сердечность, и поздний разговор — на десятку пик, и бубновый интерес.