Старая Жубай долго плакала, глядя вслед уехавшему с жандармами сыну, а потом со слезами вернулась к мужу. Каипкожа лежал без сознания, остекленевшими глазами смотрел в потолок. Безжизненный взгляд мужа напугал Жубай: «Умирает!..» Она побежала в аул хаджи Жунуса, расположенный на противоположном берегу Анхаты, чтобы позвать кого-нибудь читать Коран умирающему. Пока она, рыдая и причитая, перебралась через реку и позвала Тояша, Каипкожа уже лежал без движения, посиневший, холодеющий.
Вскоре собрались родичи покойного, близкие знакомые и стали готовиться к похоронам.
Хаджи Жунус разослал гонцов во все ближние и дальние кочевья, находящиеся в междуречном джайляу, оповестить людей о смерти Каипкожи и пригласить на похороны. Только в аул Шугула никто не поехал – Жунус знал, что богатый Шугул не соизволит прийти на похороны, а если бы даже и согласился прийти, то Жунус сам не хотел, чтобы он присутствовал при погребении замечательного сыбызгиста. Были приглашены на похороны оба хазрета из мечети Таржеке, но ни один из них не приехал. Всем известно, что если умирает богатый человек, то на его похоронах раздают деньги, отрезы мануфактуры, одежду и белье покойника – все, что полагается по обычаю. А что оставил после своей смерти Каипкожа? Только одну старую сыбызгу?.. Раздавать нечего, вот почему ни хазреты, ни ишаны, ни другие духовные лица не пришли проводить в последний путь бедного Каипкожу. Собрались на похороны только родичи из соседних аулов да почитатели его большого таланта.
Жубай, весь день и ночь плакавшая у изголовья мужа, не в силах была идти на кладбище и осталась дома. И сыновьям Каипкожи не суждено было бросить горсть земли в могилу отца – они тоже не могли прийти на кладбище. Старшего сына угнали на службу, а младший – Кали – находился где-то далеко, за холмами, пас шугуловских овец и ничего не знал о постигшем его горе.
С кладбища люди возвращались хмурые и задумчивые. Старались не глядеть друг на друга, словно чувствовали себя виноватыми. Лишь изредка слышался негромкий разговор:
– Эх, вот уже где бедность так бедность! Это про таких говорят: «У него не было даже пучка волос на голове, за что можно бы ухватиться!..» После нищего остается сума, а у Кайкана и ее, оказывается, не было…
– Да-а, от бедняжки осталась лишь одна сыбызга.
– Отец был замечательным, никем не превзойденным сыбызгистом, а сыновья…
– Хочешь сказать, слабоумные? – спросил Асан, пристально посмотрев на Кадеса.
Разговаривали между собой два брата – Кадес и Акмадия. Акмадии не понравился вопрос Асана, он резко ответил:
– А ты думал, что Каримгали станет вторым Каипкожой? Посмотри на Жубай, разве от такой женщины может родиться путный ребенок?
Возвращаясь с кладбища, Асан думал о том, как бесчеловечно поступил старшина Жол, отправив на службу Каримгали: «Умеешь с бедняками расправляться, хватает силы на беззащитных!..» Он мысленно строил планы, как отомстить за это. Кадес и Акмадия, начавшие осуждать жену покойного, перебили его мысли. «Жубай некрасивая!.. Не может как следует поговорить с человеком… Забитая, смирная…» – так говорили они о ней. Асан считал неприличным осуждать женщину, которую постигло горе; хмуря брови, он возразил:
– Акмадия, если бы твоя жена всю жизнь жила в нужде и горе, как Жубай, едва ли смогла бы родить тебе хороших детей!
Оба смолкли.
Люди знали, что Каипкожа жил бедно, но то, что они увидели, придя на похороны, заставило содрогнуться их сердца. Ни одной кошмы, ни одного коврика на сыром земляном полу, ни одного хорошего одеяла или подушки… Худой как скелет покойник лежал на старых овечьих шкурах, накрытый вместо паласа какими-то лохмотьями. Люди с ужасом увидели, что сыбызгиста даже не в чем хоронить. Такой же ветхой и безжизненной, как хозяин, казалась полуразрушенная, с обвалившимся потолком землянка. Все здесь говорило о неизмеримой нищете и убожестве. У людей холодели сердца. Подавленное настроение не покидало их и теперь, когда они шли с кладбища, где над бедным сыбызгистом возвышался свежий холмик земли. Думая о Каипкоже, невольно вспоминали свое горе, – ведь они тоже были бедны, почти нищи, и впереди не предвиделось ничего хорошего. Жалость к покойному сыбызгисту, жалость к себе постепенно перерастала в ненависть и злость против тех, кто захватил себе лучшие земли, кто имел бесчисленное множество скота, кто накладывал на бедняков налоги, отбирая у них последнюю корову или лошадь. Если бы сейчас кто-нибудь сказал: «Вон виновник нищеты и смерти сыбызгиста! Вон виновник нашей бедности, люди!..» – толпа не задумываясь кинулась бы на этого человека, кто бы он ни был, и растерзала его.
Акмадия не стал возражать Асану, очевидно тоже поняв, что в такой скорбный час нельзя хулить несчастную вдову, и поспешно согласился с ним:
– Ты прав, Асан. Как это мы не видели такую бедность и нужду несчастного Каипкожи при его жизни? Помогли бы ему…
– Вы и после его смерти не увидите! Даже захудалого козленка жалеете зарезать на его поминки!
Снова поехали молча. Впереди показались всадники. Кадес приложил ладонь к глазам – трое.
– Кто бы это мог быть? – обернувшись, спросил он Акмадию.
– Какое нам дело до них, – буркнул Акмадия.
Три всадника скрылись в низине, объезжая густые заросли куги. Немного погодя они снова показались на равнине и теперь были хорошо видны. Они свернули коней к аулу и пустили вскачь. Двое всадников – жандарм Маймаков и его помощник – вырвались вперед, третий, старшина Жол, еле поспевал за ними. Как крылья, развевались на ветру полы его армяка из верблюжьей шерсти. Всадники въехали в аул, остановились и, не слезая с коней, стали смотреть на возвращавшихся с кладбища конных и пеших, далеко растянувшихся по степи. Маймаков, повернувшись к старшине, переговорил с ним о чем-то и поскакал навстречу двум всадникам, ехавшим особняком от других. Это были Кубайра и Сулеймен. Кубайра сразу узнал в Маймакове того жандарма, который недавно приезжал в аул для сбора налогов. Он не хотел встречаться со злым сборщиком налогов и предложил Сулеймену свернуть в толпу. Но Сулеймен, охочий до новостей, решил встретиться с Маймаковым и Жолом и продолжал ехать прямо.
Жандармы, несмотря на жару, были в полной форме: в черных шинелях, застегнутых на все пуговицы, с винтовками и саблями. Когда между ними и Сулейменом осталось не более трехсот метров, жандармы, как на вольтижировке, пустили коней в галоп. Подъехав к Сулеймену с двух сторон, резко осадили коней.
Сулеймен, никогда не имевший своей собственной лошади, но всегда пользовавшийся услугами богатого родственника Нигмета, и сегодня ехал на его красивой, тонконогой и поджарой кобыле. Лошадь под Маймаковым, на которой он в несколько дней объездил почти всю волость, была утомлена и почти валилась с ног. Нужно было заменить эту лошадь. Еще издали заметив породистую гнедую кобылу под Сулейменом, Маймаков решил отобрать ее. С этой целью он и подъехал теперь к Сулеймену.
– Эй, казах, слезай с коня! – крикнул он, угрожающе помахивая камчой.
– Счастливого пути, джигиты! – поприветствовал Сулеймен, видя, что военные, хотя и намного моложе его, не поздоровались с ним первые. Затем он повернулся к Жолу и, слегка склонив голову, повторил приветствие.
– Передай свой салем сарту!..[89] Я не собираюсь родниться с тобой и не нуждаюсь в твоем приветствии. Слезешь с коня или нет? – заорал Маймаков, подъезжая вплотную к Сулеймену.
Приняв насмешливое обращение Маймакова: «Эй, казах!..» – за шутку, Сулеймен сначала было заулыбался, но, увидев озлобленное лицо рыжего жандарма, услышав его грозный окрик, сразу почувствовал недоброе, как-то оробел, съежился и стал говорить робко и осторожно:
– Замандас[90], хоть мы и не родичи, а взаимно приветствовать все равно нужно. Таков наш казахский обычай. Неужели вы этого не знаете?
– Укороти язык, чего учить вздумал!
Старшина Жол, желая предотвратить ссору, тихо сказал Сулеймену: