Выбрать главу

Ну а уж если чекушка в шкафчике находилась, дед выпивал ее из горлышка. И вдруг грозно наставлял на меня палец:

— Ты эту отраву не пей, а то я тебя вожжами! С того света приду.

Дед, уронив красивую, коротко стриженную — чернь с серебром! — голову на руку, затягивал свою любимую:

Ой по морю, ой по морю,

Ой по морю, по морю синему,

По синему, по синему,

По синему, по Хвалынскому

Плывет лебедь, плывет лебедь,

Плывет лебедь — лебедушка белая...

Я слушал красивый, еще без старческой надтреснутости, густой бас деда, видел Хвалынское море, которое представлялось мне синим-синим, с крутыми волнами, по которому плывет белоснежный лебедь с длинной изогнутой шеей. Я такую картинку видел в книге «Сказка о царе Салтане». Слушал и ждал, когда он допоет до места, где белую лебедушку убивает сокол, и дед будет плакать.

Ушиб-убил, ушиб-убил,

Ушиб-убил лебедушку белую,

Расшиб перья, расшиб перья,

Расшиб перья по чисту полю,

Он пух пустил, он пух пустил,

Он пух пустил по поднебесью,

Он кровь пустил, он кровь пустил,

Он кровь пустил во сыру землю...

Дед уже плакал, рыдающим голосом допевая песню, слезы катились из глаз, светлыми дробинками скакали по жесткой, будто из проволоки, раздвоенной бороде — под Николашку, как говорил сам дед.

Я тоже чуть не ревел — так жалко было белую лебедушку. Но все же меня больше интересовал вопрос — где это синее море Хвалынское?

У нас в горнице висела на стене карта двух полушарий. Отец принес ее, повесил, сказал мне: «Во, гляди! Тут весь мир поместился, земля вся, на которой живем. Вот страны, вот государства, вот моря. Вырастешь, глядишь, и побываешь там, по морям поплаваешь». Как в воду глядел отец — и побывал я, и поплавал.

Я любил торчать перед картой, рассматривая, где горы, где моря, где какие государства. На ней я прочитал и запомнил названия всех морей, но Хвалынского не нашел.

Когда дед, обливаясь слезами, кончал песню и горестно замолкал, придавленно опустив могучие еще плечи, я спрашивал:

— А где это море-то, Хвалынское?

Дед трудно возвращался к действительности, он еще весь был там, где разыгралась трагедия с лебедушкой белой.

— А?—глядел он на меня незрячими глазами. — Чо?

— Море Хвалынское где?

— Далеко. За синими горами, за черными лесами, — задумчиво отвечал он.

— На карте такого нету.

— А чо карта! Карту люди рисовали, могли и позабыть.

— Не могли, — спорил я. — Все моря обозначены, а Хвалынского нету.

Дед молчал, высмаркивался, смахивал слезы с бороды и со вздохом признавался:

— А хрен его знает, где оно. Свет велик во все четыре стороны.

Я долго искал это таинственное Хвалынское море, пока не сделал открытие, уже где-то в классе пятом. Оказалось, что это Каспийское море, по которому гулял на расписных челнах Стенька Разин, делая набеги на Персию.

Отплакав, вылив всю душевную жалость по белой лебедушке, дед вдруг озорно взбадривался, притопывал ногой в валенке — он их носил зимой и летом — и заводил речитативом песню-разговор барыни и ее холопа:

Ах ты сукин сын, холоп!

Где был-побывал?

Где ноченьку ночевал?

И холоп ей отвечал. При этом дед весело потряхивал плечами, голос его становился задиристо-озорным:

Сударыня-барыня,

Во твоем терему,

На перине, на пуху,

С твоей дочерью —

Душой Машенькой...

Дед молодел лицом и, придерживая улыбку на губах, смотрел куда-то в даль, одному ему видную. После этой песни он еще долго разглаживал молодецки озорно свою бороду.

Потом он переходил на военную тему. Облокотясь на самый край стола и подперев голову рукой, заводил:

Скакал казак через доли-и-ину, через маньчжурские края...

Локоть его срывался со стола, дед бормотал ругательства, опять укреплял локоть на краю столешницы и начинал сначала:

Скакал...

Локоть опять соскальзывал, песня обрывалась, дед с досадой произносил бранные слова и вновь ставил локоть на стол.

Скакал казак через долину, через маньчжурские края...

Скакал казак...

Локоть срывался, дед громко матерился и прекращал песню. Так в детстве я и не узнал, куда скакал казак и зачем, потому как в исполнении деда казак дальше маньчжурских краев не двинулся. Но голос деда — сильный, совсем не старческий — слышу до сих пор.

Отведя душу — мать-перемать!—и стукнув кулачищем по столу, дед выходил на крыльцо, садился на скамейку или устраивался на завалинке перед домом, если была весна и грело солнышко, и впадал в религиозный экстаз. Он истово пел молитвы: