Выбрать главу

Партизаны, партизаны,

Белорусские сыны!

Этот стих уже не только листовкой падает на белый снег лесных партизанских полян, на зеленую траву заречий, в зеленосумрачные чащи папоротников, дубрав. Слышите, он уже стал песней непорабощенного народа — она гремит среди боев, песня борьбы, песня непокоренных, и эхо разносит ее широко-широко, далеко-далеко — за горизонты — навстречу Победе. Ведь Только тот не побеждает, кто не был борцом — за правду, за честь и за славу народа, за светлые идеалы человечества.

И над Волгой, над всей Белоруссией, над всеми фронтами, что к ней продвигались, в огне и крови звучало:

Зову вас к победе!

Зову вас к победе!..

...Пальто с большим рыжим меховым воротником (Купала всякий раз вспоминал Журана) висело на вешалке у дверей. Захотелось укутаться в него, позвать Владку, выйти под морозные надволжские звезды. Но было уже близко к полночи: радио, к счастью, работало. Левитан предоставлял слово для новогоднего приветствия советскому народу Клименту Ефремовичу Ворошилову. Приветствие слушали молча — Купала, Владка, Иван

Наякшин с женой. На столе московская горькая и даже бутылочка клюквенного вина.

— И все же, Владка, как бы там ни было, все равно переживем, — сказал Купала — свое последнее «все равно».

— С Новым годом, с новым счастьем! — говорил Наякшин.

Слова воспринимались как самообман: какое счастье?..

— Сдвинется зима, и мы сдвинемся, — продолжал Купала, — но не на Казань — на Москву. На «Елисейские поля» к Елисееву. Грузинка поближе к Белорусскому вокзалу, а с Белорусского вокзала поближе к дому.

— Поближе, — подтвердила Владка.

После новогоднего застолья сон приходил тяжело.

И было это то ли во сне, то ли в полусне — трудно сказать. И видел Купала огромное недостроенное здание, будто Вавилонская башня, возле которого людно, суетно, шумно, и каждый каждого понимает, каждый каждому улыбается, каждый каждого обнимает, — ведь все говорят на одном, понятном каждому, языке. А он, Купала, прислушивается к этому общему разговору молча, все понимает и рад, ведь это же осуществленная его мечта — свершившееся сокровенное: «Была бы мировая литература на одном языке, не было бы в ней никаких повторов, не пришлось бы тогда в сотый и в тысячный раз открывать воду и огонь, розы и звезды. И узнать бы ее всю, насколько бы это было легче?»

— А был бы ли тогда Купала?! — гулко разносится возглас в стенах огромного, высокого недостроенного здания: над ним звезды вместо крыши, а стены в нем без углов, только окна в стенах ряд над рядом, каждое без креста рамы...

— Пусть бы и не было, — отвечает Купала, — только бы люди один одного понимали, только бы одна песня счастья звучала на свете!..

Но вот Купала уже видит, что он свое сокровенное излагает не в огромном, высоком недостроенном здании, но в достроенном помещении, только почему-то с провалившейся крышей, и строение это не такое высокое, не выше, чем Театр оперы и балета на Троицкой горе в Минске. Но и это здание, как и башня, которую он видел раньше, тоже круглое, а стены в нем выщерблены под открытым небом над ним то ли рифами, клыками, пиками, то ли красными языками пламя ввысь поднимается.

А в центре здания, как в цирке, арена. Гладиаторы на ней, что ли?..

«Вечный город! — догадывается Купала. — Так и не доехал я до тебя, хотя и говорят, что все дороги...»

Галереи ожили. Шум, гам, ярость на арене и на галереях. Купала видит лица, безразличные ко всему, что происходит на арене. Их профили строгие, орлиные носы, высокие чистые лбы, волосы кудряшками, как у Аполлона. Но не Аполлоны. Над их лоджиями таблички, золото букв, которые, хотя в Колизее и полумрак, сверкают ярко. Купала читает: Август, Цезарь, Октавиан, Нерон, Антоний...

На арене — рев. И Купала видит — львы, красные, гривастые, разъяренные. Встали на задние лапы один против другого, пасти раскрыты, вот-вот полыхнет из них огонь. Но огонь не полыхает. И Купала удивляется тому, что видит: хвосты — как у львов, гривы — как у львов, а морды... Вот одна со скошенными глазами Луки Ипполитовича, другая... другого Луки — Афанасьевича... Слышно, как кто-то, выбежав на залитую кровью арену, декламирует:

— О tempora, о mores!

А с галерки, с самой верхотуры, другой голос, но очень знакомый. Купала узнал Амброжика. Амброжик кричит изо всей силы:

— Какая умора? Скажи лучше, чего эти-е львы бьются?

— Не чего, а из-за кого, следует спрашивать, — менторски поправляет дядьку Амброжика высокий кучерявый оратор в тунике.