Выбрать главу

— Какого тебе черта надо? — спросил он подозрительно.

Ребенок, застигнутый врасплох и немного напуганный, не отвечал и только растерянно улыбался.

— Я спрашиваю, какого черта тебе тут понадобилось? — настаивал Малинье со злобой в голосе.

Эта ярость и непонятная подозрительность вконец расстроили Жильбера, он опустил голову и расплакался. Отец слез со стола, взял малыша на руки и, целуя его, сказал ему обеспокоенным голосом:

— Ну ладно, ладно, не буду. Не плачь. А то опять сейчас начнется. Ну, иди к окошку, иди.

Жильбер удалился, похныкивая, а он опять уселся перед газетой и пробормотал, пройдясь тряпкой по ружейному затвору:

— Они все переходят на сторону революции, один за другим. Я одинок. Одинок.

Шовье пришел около трех. Элизабет встретила его у дверей и заговорила почти шепотом, как в прихожей у больного. Увидев, как она взволнованна, он почти позабыл, что они раньше были любовниками, и различал в нежном взгляде Элизабет лишь мольбу исстрадавшейся супруги. Войдя в столовую, он поразился поведению Малинье и его военному снаряжению.

— К тебе пришел мсье Шовье, — доложила Элизабет.

Малинье поднялся в радостном порыве и поспешил навстречу посетителю. Он с улыбкой показал ему ружье и счел своим долгом объяснить, что как раз только что его чистил, позабыв, кажется, что напялил на голову кепи офицера запаса. И тут же опять стал рассеянным. Лицо его снова сделалось озабоченным, взгляд обратился куда-то внутрь, так что Шовье уже не мог его поймать, слова он цедил с трудом, иногда не вовремя и даже совершенно невпопад. Присутствие жены, казалось, чем-то беспокоило его. Она оставила мужчин, извинившись, что обязанности матери семейства вынуждают ее находиться при Жаклин. Жильбер остался в комнате и издалека с любопытством наблюдал за гостем.

Сидя на расстоянии вытянутой руки от своего ружья, Малинье нерешительно посматривал на Шовье и, приподнимая кепи, двигал его на голове туда-сюда, словно ища для него наилучшее место. Наконец он решительным жестом нахлобучил его и, казалось, хотел что-то сказать, но передумал и провел тряпкой по ружейному прикладу. Затем повернулся к сыну, который уселся у другого конца стола, и сказал ему слащавым голосом:

— Ну иди к мамочке на кухню. Скоренько, милый мой.

Он проводил его глазами до двери и, когда ребенок скрылся, издал облегченный вздох.

— Так все же спокойнее. Не то, чтобы я не доверял, но я знаю и его, и его мамашу. Ну, в общем, спокойнее.

Он пододвинулся на стуле почти вплотную к Шовье и вперил в него взгляд, сверкающий угрозой, гневом и страхом.

— Ну так вот, на этот раз уже приехали, — сказал он. — Это то, о чем я сто раз говорил и предупреждал. Франция смывается. Что? Я не прав?

Он следил за реакцией своего товарища, готовый отречься от него, осыпать его оскорблениями. Шовье энергично кивнул и ответил убежденным тоном:

— Несомненно. Ситуация серьезнейшая, тяжелейшая.

— А! Ну вот! Ну вот! — вскричал Малинье. — Ведь не один же я так считаю!

— Надо иметь мужество видеть вещи такими, как они есть, — добавил Шовье.

— Да, но ведь никто не хочет видеть их так, как вижу я, никто! Нет, замолчи, ты ничего не знаешь, ничего не понимаешь! Я должен все тебе рассказать.

Малинье, все еще сдерживая свой пыл, стал перечислять язвы Франции и описывать наказания, раскрывающие на францию свою пасть. Слушая его, Шовье думал о том, что это умопомешательство происходит не только от тревоги за судьбу отечества, но и от разочарований личного характера. Недоверие к жене, которую Малинье подозревал в переходе на сторону революции, могло быть только продолжением некой неуверенности, относящейся к их интимной жизни. Он наверняка смешивал в едином потоке ненависти врагов отчизны и врагов своего домашнего очага. Шовье подумал, что это смешение не лишено смысла, и, хоть совесть его и не мучила, ему стало немного неприятно оттого, что он был любовником Элизабет. Впрочем, вскоре он перестал об этом думать. Взгляд Малинье блуждал, и говорил он теперь с пламенным и туманным красноречием, в котором возникали ужасающие видения гражданской войны, убийств, изнасилований, женщин-поджигательниц и баррикад. Он видел Францию до самой Соммы наводненную германскими войсками и капитулирующую после двух-трех лет Сопротивления, чтобы окончательно раствориться в коммунизме, анархии, алкоголизме, кубизме и разврате и стать посмешищем для всего мира. Самое худшее было то, что лишь он один смел посмотреть в лицо столь жутким перспективам. Само зрелище легкомыслия и мягкотелости французов было для него невыносимо.

— Пусть все мои старые раны откроются, пусть вытечет кровь до последней капли, или я схвачу ружье и убью первую же свинью, которая пройдет под моими окнами, будь то мужчина или женщина! — воскликнул он в приливе безумия.

Он обессиленно упал на стул и стал молча теребить козырек своего кепи, ища для него новое местоположение.

— И правда, — буркнул он, — не знаю, зачем я все это тебе говорю.

Он встал со стула и, растянувшись на столе, как и до этого, навел бинокль на амбразуру. Что-то прокудахтав, он покинул свой наблюдательный пункт и сказал Шовье, протягивая ему бинокль:

— Пожалуйста, на, взгляни сам.

Шовье взял бинокль и наклонился к амбразуре, но Малинье потребовал, чтобы он по его примеру улегся на стол, считая это положение единственно подходящим. Шовье подчинился без возражений.

— Хорошо наведи, на середину, — сказал ему Малинье, когда он оказался в требуемом месте. — Вон там, чуть левее.

Пять-шесть лет назад, после того, как эта мода уже давным-давно прошла, ему случилось увидеть несколько образчиков кубистской живописи. Он об этом давно и думать перестал, но вот уже несколько дней его преследовало это воспоминание как символ некоего чудовищного извращения, и художники-кубисты предстали перед ним в образе опасных врагов наравне с коммунистами и отказниками от военной службы.

— Я очень рад, что все это видел, — заявил Шовье, возвращая ему бинокль. — Я понял, что ты не тот человек, которого события могут застать врасплох. Теперь ты должен узнать, для чего я к тебе пришел. Есть еще несколько человек, которые, как и ты, осознали всю серьезность положения, и мы приняли решение быть ко всему готовыми и рассчитывать только на себя.

Малинье жадно слушал, и лицо его начинало проясняться.

— А это не очередной трюк с патриотическими лигами? — спросил он недоверчиво.

— Да нет же, будь спокоен. Это подпольная группа, где будет максимум две сотни человек, но надежных, вроде тебя, готовых пожертвовать жизнью. Большие соединения неповоротливы, трудноуправляемы и существование их нелегко утаить.

Шовье объяснил, в чем состоят цели и методы деятельности этой секретной группы. Малинье впитывал каждое слово. Он был несколько разочарован, узнав, что мероприятие будет длительным, но важность боевой задачи, выполнение которой он лично должен был возглавить, придала ему бодрости. Ему было поручено в ожидании государственного переворота заняться углубленным изучением деятельности страховых компаний и сферы их интересов и, кроме того, везде и всегда быть настороже — на улице, в автобусе, в кафе, следя за умонастроением граждан. Каждую неделю он должен будет посылать одно-два донесения Шовье, который будет передавать их в мозговой центр.

— Естественно, тебе придется бывать в обществе, ходить в кино, в театр. Особенно на оперетты и мюзиклы. Именно там: легче всего уловить настроение толпы. Главное — нужна особая осторожность и полная конспирация. Начиная с сегодняшнего дня, у тебя больше нет своих мнений. Ничто из услышанного, вокруг не сможет взволновать тебя. Ты всегда будешь улыбаться весело и заинтересованно, чтобы развязать язык болтунам. О, это не так-то просто!

— Не волнуйся. Я сумею справиться.

Шовье указал на ружье, бинокль и кепи.

— Само собой разумеется, не может быть и речи обо всех этих игрушках. Будь любезен убрать это в тайник немедленно.

Не без сожаления Малинье снял кепи и, подобрав ружье и бинокль, заткнул амбразуру словарем.