Арат не чужд морализующих интонаций, но далек от пророческой патетики. Его морализаторство ненавязчиво и в общем скорее латентно, чем декларативно. Если не искать непременного соответствия замысла Арата стоическому учению, то не стоит отрицать, конечно, и того, что настроение, пронизывающее аратовскую поэму, созвучно стоицизму в том отношении, в каком оно лишено навязчивого психологизма и, как мы сказали бы сегодня, не эгоцентрично (через три столетия римский ритор Квинтилиан будет критиковать Арата именно за то, что в его поэме «нет ни лиц, ни речей» (Образование оратора, X, I, 55). В формальном отношении используемые Аратом в поэме формулы обращения, побудительные конструкции предполагают как будто бы контекстуально конкретных героев, но сами эти герои по ходу поэмы меняются, заставляя слушателя воспринимать текст как бы с разных точек зрения, ставить себя на место то ученого-астронома, то интересующегося мифами эрудита, то моряка, то землепашца. Такое своебразие поэтической (и, заметим в скобках, этической) дидактики Арата три столетия спустя специально подчеркнет неизвестный нам по имени автор сочинения «О возвышенном», приведя один из стихов «Явлений» в качестве примера, заставляющего «слушателя чувствовать себя непосредственным участником действия» ([Псевдо ]Лонгин. О возвышенном. XXVI).
При очевидном разнообразии «действий», вменяемых Аратом воображаемым адресатам его поэмы, важно заметить, что это — действия, совершаемые в виду небесных или, во всяком случае, природных ориентиров, предполагающие взгляд их участников «вовне» — «прочь от человека». Таков, можно сказать, визуальный императив, последовательно проводимый Аратом через весь текст поэмы. Мир людей и мир природы противостоят друг другу, но в самом этом противостоянии нет вражды. Участь человека тяжела, но, умея видеть звезды и понимать приметы, моряк и земледелец хотя бы частично могут облегчить свою жизнь. Человеку стоит смотреть не только себе под ноги, но и в небо, — вот, пожалуй, и вся мораль, которую можно извлечь из дидактики «Явлений» наиболее непосредственным образом. Другое дело, насколько непосредственным было восприятие этой морали современниками Арата. Возможности «теоретических» импликаций, напрашивающихся в развитии «практической» дидактики Арата, у его современников, во всяком случае, были; напомним здесь хотя бы о такой устойчиво воспроизводимой в античной литературе и философии теме, как сама способность человека смотреть в небо и отличие человека в этой способности от животных (см., напр.: Аристотель. История животных. I. 62). В расхожем представлении греков не только эллинистической, но уже классической поры сама философия и занятия астрономией воспринимаются как вещи вполне тождественные. Высмеивающий Сократа Аристофан изображает нелепость сократического учения, в частности, и в том, что оно обязывает к никчемному наблюдению небесных светил (Облака. 95-96, 171, 193-194, 225). Платон передает слова самого Сократа об обывательских обвинениях в адрес философии, привычно называющих философами тех, кто «ищет в небесах и под землей» (Апология. 23d). Вместе с тем родство философии и астрономии отстаивают сами философы (см., например, [Псевдо-]Платон. Соперники. 132 а-с; Платон. Тимей. 47а; Федр. 259; Аристотель. Метеорологика. 982 B 15).
Совершенство небесных движений открывает философу разумность божественного начала, управляющего миром. Неизменная упорядоченность мироздания достаточна, чтобы удостоверить философу осмысленность сущего. Аристотель сочувственно цитирует Анаксагора, ответившего на вопрос, почему предпочтительнее родиться на свет, чем не родиться, — «Ради созерцания неба и порядка Вселенной» (Евдемова этика. 1216 all). «Все небо есть гармония и число», — учат пифагорейцы (Аристотель. Метафизика. а5. 986а). Созерцание небесных пространств служит очищению души и возвышенному умозрению, растворяющему «я» философа во времени и пространстве. Уже у Платона такое умозрение свидетельствует о бессмертии души: в то время как тело человека влачит жизнь в дольнем мире, его душа распространяется по всему небу, она «парит в вышине и управляет миром» (Федр. 246 b-с). По Эпикуру, душа человека блаженствует, воспаряя в выси, там она радуется, блуждая меж звезд (Изречения. X). Астрономия и метеорология полезны для эпикурейца в качестве наук, позволяющих обрести безмятежность духа (Письмо к Пифоклу. 85). Интересно, что, касаясь одних с Аратом тем, Эпикур принципиально допускает множественность истолкований небесных и метеорологических явлений: суждения человека соответствуют его ощущениям, но ощущения человека многообразны, поэтому вместо того, чтобы пускаться в споры, нужно принимать явления природы такими, каковы они суть, допуская многообразие их объяснений и укрепляя тем самым человека в его духовном равновесии (Письмо к Пифоклу. 86-87). Созерцание небес и природы искушает психотерапевтической эффективностью не только эпикурейцев, но и стоиков. Упорядоченность небесных светил свидетельствует о порядке, пронизывающем весь универсум. Поднимаясь мыслью к светилам, философ-стоик осознает себя его частью, частицей органического и разумного целого. Видение этого целого освобождает человека от страстей и повседневной суеты, передоверяя заботу о человеческой судьбе метаморфозам природы и неисповедимой необходимости вселенского Разума.[21] Позднее в тексте Арата стоики нашли демонстрацию развиваемых ими положений, в частности, идеи о том, что звезды мыслят и наделены разумом (Arn. 120), а самого Арата причислили к стоицизму (в ретроспективе эта репутация, вероятно, поддерживалась также тем, что другим известным уроженцем Сол был младший современник Арата глава стоической школы Хрисипп (280/76-208/204 гг. до н. э.)). В Арате увидели не ученого (учитель Цицерона стоик Посидоний (135-51 гг. до н. э.) в сочинении, посвященном сравнению Арата с Гомером, оценил научные познания Арата весьма невысоко), но философа, воспевшего божественное провидение и «мировую симпатию», связующую звезды и людей.