Вне зависимости от того, какому из философских учений своего времени сочувствовал сам Арат, его поэма если не идеологически, то тематически так или иначе вписывалась в эти весьма расхожие контексты современного ему философствования и равно соответствовала в своей предметной возвышенности философским импликациям астрономии у представителей разных философских школ. В слоях простого населения просветительский пафос соответствующих учений опосредовался религиозной традицией — верой в Зевса, богов-покровителей, местночтимых героев, но и здесь он находил свое своеобразное выражение, например, в удостоверяемых эпитафиями росте надежд на личное бессмертие.[22] Надежды такого рода не были, конечно, в новинку и прежде — задолго до эпохи Арата. Уже Эпихарм (около 540-450 гг. до н. э.) обещал тем, кто ведет благочестивую жизнь, посмертную жизнь их душ на небе (Гномы. Фр. 22). Такая же участь сулится в эпитафии погибшим в сражении при Потидее (431 г. до н. э.): «Эфир примет их души, так же как земля принимает тела». Новизна астральных культов, активно проникающих в эллинистическую эпоху с Востока, увлекает современников Арата гарантиями, демонстрирующими оправданность таких надежд уже при жизни — таинственной связью человека и звезд, судьбы и неба. Замечательно, что именно с Евдоксом и Теофрастом античная традиция связывает свидетельства о влиянии на греков халдейской астрологии: Евдокс предостерегает от доверия предсказаниям халдеев (Цицерон. О предсказ. II. 42), Теофраст удивляется их теориям (Diehl, 151). Веком раньше отцу Еврипида, по сообщению Авла Геллия, халдеи предсказали по звездам судьбу его сына (Геллий. Аттич. ночи. XV. 20). Сам Арат не занимается астрологическими спекуляциями, подобными тем, которые через тридцать лет позволят александрийскому астроному Конону обнаружить среди созвездий локон Береники (жены Птолемея III), а Каллимаху, о чем мы знаем по латинскому переводу Катулла, воспеть это открытие. Мысль о том, что звезды могут выступать как вестники человеческой судьбы (высказанная уже в «Эпиномидах», приписываемых Платону, и во вступлении к «Канату» Плавта, переведенному из пьесы Дифила — пьесы, игравшейся в последнее десятилетие IV века до н. э.[23]), Арату, судя по всему, была чужда, но была ли она чужда читателям Арата — другой вопрос. Равнодушие Арата к астрологии[24] не мешало, конечно, прочитывать его поэму в астрологическом, в частности стоическом,[25] контексте. Популярность поэмы Арата у современников будет в этом смысле во всяком случае понятнее, если мы примем во внимание не только научные и философские соображения, которыми руководствовался сам Арат, но и вообще те чувства, которые и сегодня заставляют соглашаться нас с тем, что «нет ничего более дисциплинирующего, чем воздействие, оказываемое на наше “я” длительным и вдумчивым созерцанием космических пространств».[26]
24
Арат не употребляет слов «астрономия» и «астрология», хотя сами эти слова в это время уже существовали. Их употребление отличалось от современного. Наиболее ранним из известных примеров сопоставительного значения обоих слов служит «Апология Сократа» Ксенофонта, у которого астрономия означает теоретическое знание, бесполезное в практической жизни, а астрология — необходимое руководство для определения времени, а также занятий, приуроченных к конкретному времени ночи, месяца и года (IV, 7). Много позже Витрувий, перечисляя ученых, установивших время восхода и захода звезд и научивших потомков предсказывать погоду, напишет, что они смогли это сделать на основании «астрологии» — в ряду таких «астрологов» Витрувий назовет Евдокса, Евктемона, Калиппа, Метона, Гиппарха, а также Арата (68 В 14, 1).
25