Выбрать главу

Невольно вспомнился сегодня же доставленный проект памятника Тевтонскому Завоевателю на Поклонной горе у порога азиатской столицы, красного Вавилона — покоренной Москвы.

Глыбы четырех Врат Памяти — вблизи громады неоготических храмов, зазубренными клинками гребней и шпилей грозящие облакам. Издали — окаменевшее пламя, вставшие на дыбы черные айсберги с изъеденными Солнцем краями, а между ними, словно рождаясь в черном огне, словно проламывая громаду Мирового Льда, поднимается мускулистое тело Титана, запрокинуто в небеса безумно-страстное лицо и мощная рука поражает зенит исполинским мечом. Самому Джамбаттисте Пиранези в его горячечных архитектурных кошмарах не пригрезилось бы такое. Да, это Памятник — вечное напоминание, нет, не покоренным, им ни к чему так высоко держать головы, чтобы видеть святыню победителей, им хватит и огромной тени, что будет каждый вечер обрушиваться на их муравейник в крови и пламени Заката; напоминание потомкам, какими были Предки, какими должны быть они. И вечный приговор всякому, кто посмеет быть слаб.

Художник — имя было смутно знакомым и проскользнуло в памяти, не оставляя следа, помнилось только, что старый партиец с двадцатых, имя, кажется, начинается на «А», фамилия на «Ш»… Альберт Шпеер? Нет, Шпеер — это арка Германских побед, вознесшаяся над Берлином, и воздвигающийся за и над нею циклопический купол Пантеона. Кто-то другой…

Неважно. Потом.

Сам же юбилей — чушь, мишура. Абсолютно неважно, когда из влажной женской утробы вывалился красный комок визгливой безмозглой плоти, которому только предстояло еще — спустя многие и многие годы стать Им. Такое всерьез помнят лишь те, кто и в могилу сходит безмозглым, копошащимся куском плоти.

Неужели заглядывающая глазом из зеленого льда в окно Рейхсканцелярии Вечерняя звезда утруждает себя, запоминая мгновение, когда оторвалась от кровоточащей плоти закатного горизонта? На то есть двуногие букашки, живые приставки к пыльным стеклам и трубам обсерваторий.

То существо — оно не было Им. Ничего от Него — замкнутая, молчаливая двуногая личинка из каменной норы на дне огромной благополучной и сытой могилы по имени Европа — могилы, в которой дотлевали скелеты великих ценностей — рыцарства, воли, страсти, воинской ярости. Личинка тяготилась родной могилой — что ж, как многие, ползавшие рядом с нею — хотя довольных было еще больше. Тех, кому было уютно, тепло, сытно среди разлагающихся останков великой цивилизации, настолько чуждой им, что если ее создателей — безумцев, поэтов, святых и убийц, творцов и завоевателей — именовать людьми, то для обитателей руин построенного ими когда-то храма надо было найти другое название. Довольные или нет, личинки суетились и ползали, в конце концов тихо перепревая в гной, по которому нельзя было отличить жалкого обывателя от столь же жалкого бунтаря, искателя убогих личиночьих приключений.

Ту личинку, однако, ждала иная судьба — ей предстояло погибнуть — и стать Им. Спасением стала великая война, спалившая миллионы двуногих личинок — и ее тоже. Разница была в том, что остальные были всего лишь личинками, и ничем более, а из ее пепла родился Он. Именно на войне, на этом пиршестве Судьбы и Смерти Он понял Свое предназначение. Именно там Он смог действовать и жить, как Предки — и даже более. Тогда Он родился по-настоящему.

Перечитывая потом воспоминания фронтовиков, Он раз за разом утверждался в осознании Своей исключительности — и бездны ничтожества, в которую сползала Европа. Вместо голоса силы и воли рождающейся в крови и муках новой жизни бумажные листы запечатлели истошный визг смертельно перепуганной плоти — и ничего более. Чего стоил один Ремарк, уползший в Америку, этот отстойник бывших — в войне, этом доме, родине сильного он увидел лишь боль, кровь и смерть. И возненавидел их — это ли не знак вырождения — ненависть к тому, что и составляет Жизнь?! И вся Европа, пуская розовые сопли над испакощенной им бумагой, расписывалась в страхе и ненависти к Жизни. Расписалась в собственном вырождении, в собственной дряхлости, в том, что ей давно пора в могилу.

Это было по настоящему счастливое время в Его жизни. Время, когда Он был — дома. В грязном окопе, над которым пела, не замолкая, тысячью стальных и свинцовых глоток смерть, пьяная от невиданного угощения, Он обрел то, чего не было и не могло быть в каменной благопристойной лютеранской норке на дне могилы Европы. Пожалуй, только раз в жизни он чувствовал себя счастливей…