Выбрать главу
тно, то вы можете поднять на «него» или на «нее» свои «изумленные глаза, полные слез», и посмотреть с упреком. Если же вы ненароком зевнете слишком уж откровенно, то вы можете, скорбно и кротко улыбнувшись, сказать: «Это нервное». Вообще, флиртующим рекомендуется к самым неэстетическим явлениям своего обихода приурочивать слово «нервное». Это всегда очень облагораживает. У вас, например, сильный насморк, и вы чихаете, как кошка на лежанке. Чиханье, не правда ли, — всегда почему‑то принимается как явление очень комического разряда. Даже сам чихнувший всегда смущенно улыбается, точно хочет сказать: «Вот видите, я смеюсь, я понимаю, что это очень смешно, и вовсе не требую от вас уважения к моему поступку!» Чиханье для флирта было бы гибельным. Но вот тут‑то и может спасти вовремя сказанное: «Ах! это нервное!» В некоторых случаях особо интенсивного флирта даже флюс можно отнести к разряду нервных заболеваний. И вам поверят. Добросовестный флиртер непременно поверит. Ликвидировать флирты мертвого сезона можно двояко. И в Летнем саду, и в Таврическом. В Летнем проще и изящнее. В Таврическом нуднее, затяжнее, но эффектнее. Можно и поплакать, «поднять глаза, полные слез»… При прощании в Летнем саду очень рекомендуется остановиться около урны и, обернувшись, окинуть последний раз грустным взором заветную аллею. Это выходит очень хорошо. Урна, смерть, вечность, умирающая любовь, и вы в полуобороте, шляпа в ракурсе… Этот момент не скоро забудется. Затем быстро повернитесь к выходу и смешайтесь с толпой. Не вздумайте только, Бога ради, торговаться с извозчиком. Помните, что вам глядят вслед. Уж лучше, понурив голову, идите через цепной мост (ах, он также сбросил свои сладкие цепи!..). Идите, не оборачиваясь, вплоть до Пантелеймоновской. Там уже можете купить Гала Петера и откусить кусочек. Считаю нужным прибавить к сведению господ флиртеров, что теперь совсем вышло из моды при каждой встрече говорить: — Ах! это вы? Теперь уже все понимают, что раз условлено встретиться, то ничего нет удивительного, что человек пришел в назначенное время на назначенное место. Кроме того, если в разгар флирта вы неожиданно натолкнетесь на какого‑нибудь старого приятеля, то вовсе не обязательно при этом восклицание: — Ах! Сегодня день неожиданных встреч. Только что встретились с… (имярек софлиртующего), а теперь вот с вами! Когда‑то это было очень ловко и тонко. Теперь никуда не годится. Старо и глупо. ЧЕЛОВЕКООБРАЗНЫЕ ПРЕДИСЛОВИЕ Вот как началось. «Сказал Бог: сотворю человека по образу Нашему и по подобию Нашему» (Бытие 1, 26). И стало так. Стал жить и множиться человек, передавая от отца к сыну, от предков к потомкам живую горящую душу — дыханье Божие. Вечно было в нем искание Бога и в признании, и в отрицании, и не меркнул в нем дух Божий вовеки. Путь человека был путь творчества. Для него он рождался, и цель его жизни была в нем. По преемству духа Божия он продолжал созидание мира. «И сказал Бог: да произведет земля душу живую по роду ее, скотов и гадов и зверей земных по роду их» (Бытие 1, 24). И стало так. Затрепетало влажное, еще не отвердевшее тело земное, и закопошилось в нем желание жизни движущимися мерцающими точками — коловратками. Коловратки наполняли моря и реки, всю воду земную, и стали искать, как им овладеть жизнью и укрепиться в ней. Они обратились в аннелид, в кольчатых червей, в девятиглазых с дрожащими чуткими усиками, осязающими малейшее дыхание смерти. Они обратились в гадов, амфибий, и выползали на берег, и жадно ощупывали землю перепончатыми лапами, и припадали к ней чешуйчатой грудью. И снова искали жизнь, и овладевали ею. Одни отрастили себе крылья и поднялись на воздух, другие поползли по земле, третьи закостенили свои позвонки и укрепились на лапах. И все стали приспособляться и бороться, и жить. И вот, после многовековой работы, первый усовершенствовавшийся гад принял вид существа человекообразного. Он пошел к людям и стал жить с ними. Он учуял, что без человека ему больше жить нельзя, что человек поведет его за собой в царство духа, куда человекообразному доступа не было. Это было выгодно и давало жизнь. У человекообразных не было прежних чутких усиков, но чутье осталось. Люди смешались с человекообразными. Заключали с ними браки, имели общих детей. Среди детей одной и той же семьи приходится часто встречать маленьких людей и маленьких человекообразных. И они считаются братьями. Но есть семьи чистых людей и чистых человекообразных. Последние многочисленнее, потому что человекообразное сохранило свою быстроразмножаемость еще со времени кольчатого девятиглазного периода. Оно и теперь овладевает жизнью посредством количества и интенсивности своего жизнежелания. * * * Человекообразные разделяются на две категории: человекообразные высшего порядка и человекообразные низшего порядка. Первые до того приспособились к духовной жизни, так хорошо имитируют различные проявления человеческого разума, что для многих поверхностных наблюдателей могут сойти за умных и талантливых людей. Но творчества у человекообразных быть не может, потому что у них нет великого Начала. В этом их главная мука. Они охватывают жизнь своими лапами, крыльями, руками, жадно ощупывают и вбирают ее, но творить не могут. Они любят все творческое, и имя каждого гения окружено венком из имен человекообразных. Из них выходят чудные библиографы, добросовестные критики, усердные компиляторы и биографы, искусные версификаторы. Они любят чужое творчество и сладострастно трутся около него. Переписать стихи поэта, написать некролог о знакомом философе или, что еще отраднее, — личные воспоминания о талантливом человеке, в которых можно писать «мы», сочетать в одном свое имя с именем гения. Сладостная радость жужелицы, которая думает об ангеле: «Мы летаем!..» В последнее время стали появляться странные, жуткие книги. Их читают, хвалят, но удивляются. В них все. И внешняя оригинальность мысли, и мастерская форма изложения. Стихи со всеми признаками принадлежности их к модной школе. Но чего‑то в них не хватает. В чем дело? Это — приспособившиеся к новому движению человекообразные стали упражняться. * * * Человекообразные низшего порядка менее восприимчивы. Они все еще ощупывают землю и множатся, своим количеством овладевая жизнью. Они любят приобретать вещи, всякие осязаемые твердые куски, деньги. Деньги они копят не сознательно, как человек, желающий власти, а упрямо и тупо, по инстинкту завладевания предметами. Они очень много едят и очень серьезно относятся ко всяким жизненным процессам. Если вы вечером где‑нибудь в обществе скажете: «Я сегодня еще не обедал», — вы увидите, как все человекообразные повернут к вам головы. * * * Человекообразное любит труд. Труд это его инстинкт. Только трудом может оно добиться существования человеческого, и оно трудится само и заставляет других трудиться в помощь себе. Одна мгновенная творческая мысль гения перекидывает человечество на несколько веков вперед по той гигантской дороге, по которой должно пробраться человекообразное при помощи перепончатых лап, тяжелых крыл, кольчатых извивов и труда бесконечного. Но оно идет всегда по той же дороге, вслед за человеком, и все, что брошено гением во внешнюю земную жизнь, — делается достоянием человекообразного. * * * Человекообразное движется медленно, усваивает с трудом и раз приобретенное отдает и меняет неохотно. Человек ищет, заблуждается, решается, создает закон — синтез своего искания и опыта. Человекообразное, приспособляясь, принимает закон, и когда человек, найдя новое, лучшее, разрушает старое, — человекообразное только после долгой борьбы отцепляется от принятого. Оно всегда последнее во всех поворотах пути истории. Там, где человек принимает и выбирает, — человекообразное трудится и приспособляется. * * * Человекообразное не понимает смеха. Оно ненавидит смех, как печать Бога на лице души человеческой. В оправдание себе оно оклеветало смех, назвало его пошлостью и указывает на то, что смеются даже двухмесячные младенцы. Человекообразное не понимает, что есть гримаса смеха, мускульное бессознательное сокращение, встречающееся даже у собак, и есть истинный, сознательный и не всем доступный духовный смех, порождаемый неуловимо — сложными и глубокими процессами. Когда люди видят что‑нибудь уклоняющееся от истинного, предначертанного, уклоняющееся неожиданно — некрасиво, жалко, ничтожно, и они постигают это уклонение, — душой их овладевает бурная экстазная радость, торжество духа, знающего истинное и прекрасное. Вот психическое зарождение смеха. У человекообразного, земнорожденного, нет духа и нет торжества его — и человекообразное ненавидит смех. Вспомните — в смеющейся толпе всегда мелькают недоуменно — тревожные лица. Кто‑то спешит заглушить смех, переменить разговор. Вспомните — сверкают злые глаза и сжимаются побледневшие губы… Некоторые породы человекообразных, отличающиеся особой приспособленностью, уловили и усвоили внешний симптом и проявление смеха. И они смеются. Скажите такому человекообразному: «Слушайте! Вот смешной анекдот», — и оно сейчас же сократит мускулы лица и издаст смеховые звуки. Такие человекообразные смеются очень часто, чаще самых веселых людей, но всегда странно — или не узнав еще причины, или без причины, или позже общего смеха. В театре на представлении веселого водевиля или фарса — прислушайтесь: после каждой шутки вы услышите два взрыва смеха. Сначала засмеются люди, за ними человекообразные. * * * Человекообразное не знает любви. Ему знакомо только простое, не индивидуализирующее половое чувство. Чувство это грубое и острое обычно у человекообразных, как инстинкт завладевания землею и жизнью. Во имя его человекообразное жертвует многим, страдает и называет это своею любовью. Любовь эта исчезает у него, как только исполнит свое назначение, то есть даст ему возможность размножиться. Человекообразное любит вступать в брак и блюсти семейные законы. Детей они ласкают мало. Больше «воспитывают». О жене говорят: «она должна любить мужа». Нарушение супружеской верности осуждают строже, чем люди, как и вообще нарушение всякого закона. Боятся, что, испортив старое, придется снова приспособляться. Человекообразные страстно любят учить. Из них многие выходят в учителя, в профессора. Уча — они торжествуют. Говоря чужие слова ученикам, они представляют себе, что это их слова, ими созданные. * * * За последнее время они размножились. Есть неоспоримые приметы. Появились их книги в большом количестве. Появились кружки. Почти вокруг каждого сколько‑нибудь выдающегося человека сейчас же образуется кружок, школа. Это все стараются человекообразные. Они притворяются теперь великолепно, усвоили себе ухватки настоящего человека. Они лезут в политику, стараются пострадать за идею, выдумывают новые слова или дико сочетают старые, плачут перед Сикстинской мадонной и даже притворяются развратниками. Они стали выдумывать оригинальности. Они крепнут все более и более и скоро задавят людей, завладеют землею. Уже много раз приходилось человеку преклоняться перед их волей, и теперь уже можно думать, что они сговорились и не повернут больше за человеком, а будут стоять на месте и его остановят. А может быть, кончат с ним и пойдут назад отдыхать. Многие из них уже мечтают и поговаривают о хвостах и лапах… БРОШЕЧКА Супруги Шариковы поссорились из‑за актрисы Крутомирской, которая была так глупа, что даже не умела отличать женского голоса от мужского и однажды, позвонив к Шарикову по телефону, закричала прямо в ухо подошедшей на звонок супруге его: — Дорогой Гамлет! Ваши ласки горят в моем организме бесконечным числом огней! Шарикову в тот же вечер приготовили постель в кабинете, а утром жена прислала ему вместе с кофе записку: «Ни в какие объяснения вступать не желаю. Все слишком ясно и слишком гнусно. Анастасия Шарикова». Так как самому Шарикову, собственно говоря, тоже ни в какие объяснения вступать не хотелось, то он и не настаивал, а только старался несколько дней не показываться жене на глаза. Уходил рано на службу, обедал в ресторане, а вечера проводил с актрисой Крутомирской, часто интригуя ее загадочной фразой: — Мы с вами все равно прокляты и можем искать спасения только друг в друге. Крутомирская восклицала: — Гамлет! В вас много искренности! Отчего вы не пошли на сцену? Так мирно протекло несколько дней, и вот однажды, утром, а именно в пятницу десятого числа, одеваясь, Шариков увидал на полу, около дивана, на котором он спал, маленькую брошечку с красноватым камешком. Шариков поднял брошечку, рассматривал и думал: — У жены такой вещицы нет. Это я знаю наверное. Следовательно, я сам вытряхнул ее из своего платья. Нет ли там еще чего? Он старательно вытряс сюртук, вывернул все карманы. Откуда она взялась? И вдруг он лукаво усмехнулся и подмигнул себе левым глазом. Дело было ясное: брошечку сунула ему в карман сама Крутомирская, желая подшутить. Остроумные люди часто так шутят, — подсунут кому‑нибудь свою вещь, а потом говорят: «А ну‑ка, где мой портсигар или часы? А ну‑ка, обыщем‑ка Ивана Семеныча». Найдут и хохочут. Это очень смешно. Вечером Шариков вошел в уборную Крутомирской и, лукаво улыбаясь, подал ей брошечку, завернутую в бумагу. — Позвольте вам преподнести, хе — хе! — Ну к чему это! Зачем вы беспокоитесь! — деликатничала актриса развертывая подарок. Но, когда развернула и рассмотрела, вдруг бросила его на стол и надула губы: — Я вас не понимаю! Это, очевидно, шутка! Подарите эту дрянь вашей горничной. Я не ношу серебряной дряни с фальшивым стеклом. — С фальшивым стекло — ом? — удивился Шариков. — Да, ведь, это же ваша брошка! И разве бывает фальшивое стекло? Крутомирская заплакала и одновременно затопала ногами — из двух ролей зараз. — Я всегда знала, что я для вас ничтожество! Но я не позволю играть честью женщины!.. Берите эту гадость! берите! Я не хочу до нее дотрагиваться: она, может быть, ядовитая! Сколько ни убеждал ее Шариков в благородстве своих намерений, Крутомирская выгнала его вон. Уходя, Шариков еще надеялся, что все это уладится, но услышал пущенное вдогонку: «Туда же! Нашелся Гамлет! Чинуш несчастный!» Тут он потерял надежду. На другой день надежда воскресла без всякой причины, сама собой, и он снова поехал к Крутомирской. Но та не приняла его. Он сам слышал, как сказали: — Шариков? Не принимать! И сказал это — что хуже всего — мужской голос. На третий день Шариков пришел к обеду домой — и сказал жене: — Милая! Я знаю, что ты святая, а я подлец. Но нужно же понимать человеческую душу! — Ладно! — сказала жена. — Я уже четыре раза понимала человеческую душу! Да — с! В сентябре понимала, когда с бонной снюхались, и у Поповых на даче понимала, и в прошлом году, когда Маруськино письмо нашли. Нечего, нечего! И из‑за Анны Петровны тоже понимала. Ну, а теперь баста! Шариков сложил руки, точно шел к причастию, и сказал кротко: — Только на этот раз прости! Наточка! За прошлые раза не прошу! За прошлые не прощай. Бог с тобой! Я действительно был подлецом, но теперь клянусь тебе, что все кончено. — Все кончено? А это что? И, вынув из кармана загадочную брошечку, она поднесла ее к самому носу Шарикова. И, с достоинством повернувшись, прибавила: — Я попросила бы вас не приносить, по крайней мере, домой вещественных доказательств вашей невинности — ха — ха!.. Я нашла это в вашем сюртуке. Возьмите эту дрянь, она жжет мне руки! Шариков покорно спрятал брошечку в жилетный карман и целую ночь думал о ней. А утром решительными шагами пошел к жене. — Я все понимаю, — сказал он. — Вы хотите развода. Я согласен. — Я тоже согласна! — неожиданно обрадовалась жена. Шариков удивился. — Вы любите другого? — Может быть. Шариков засопел носом. — Он на вас никогда не женится. — Нет, женится! — Хотел бы я видеть… Ха — ха! — Во всяком случае, вас это не касается. Шариков вспылил: — По — озвольте! Муж моей жены меня не касается. Нет, каково? А. Помолчали. — Во всяком случае, я согласен. Но перед тем, как мы расстанемся окончательно, мне хотелось бы выяснить один вопрос. Скажите, кто у вас был в пятницу вечером? Шарикова чуть — чуть покраснела и ответила неестественно честным тоном: — Очень просто: заходил Чибисов на одну минутку. Только спросил, где ты, и сейчас же ушел. Даже не раздевался ничуть. — А не в кабинете ли, на диване, сидел Чибисов? — медленно проскандировал Шариков, проницательно щуря глаза. — А что? — Тогда все ясно. Брошка, которую вы мне тыкали в нос, принадлежит Чибисову. Он ее здесь потерял. — Что за вздор? Он брошек не носит! Он мужчина! — На себе не носит, а кому‑нибудь носит и дарит. Какой‑нибудь актрисе, которая никогда и Гамлета‑то в глаза не видала. Ха — ха! Он ей брошки носит, а она его чинушом ругает. Дело очень известное! Ха — ха! Можете передать ему это сокровище. Он швырнул брошку на стол и вышел. Шарикова долго плакала. От одиннадцати до без четверти два. Затем запаковала брошечку в коробку из‑под духов и написала письмо. «Объяснений никаких не желаю. Все слишком ясно и слишком гнусно. Взглянув на посылаемый вам предмет, вы поймете, что мне все известно. Я с горечью вспоминаю слова поэта: Так вот где таилась погибель моя: Мне смертию кость угрожала. В данном случае кость — это вы. Хотя, конечно, ни о какой смерти не может быть и речи. Я испытываю стыд за свою ошибку, но смерти я не испытываю. Прощайте. Кланяйтесь от меня той, которая едет на „Гамлета“, зашпиливаясь брошкой в полтинник. Вы поняли намек? Забудь, если можешь!”. Ответ на письмо пришел в тот же вечер. Шарикова читала его круглыми от бешенства глазами: “Милостивая государыня! Ваше истерическое послание я прочел и пользуюсь случаем, чтобы откланяться. Вы облегчили мне тяжелую развязку. Присланную вами, очевидно, чтобы оскорбить меня, штуку я отдал швейцарихе. Sic transit Catilina{2}. Евгений Чибисов”. Шарикова горько усмехнулась и спросила сама себя, указывая на письмо: — И это они называют любовью? Хотя никто этого письма любовью не называл. Потом позвала горничную: — Где барин? Горничная была чем‑то расстроена и даже заплакана. — Уехадчи! — отвечала она. — Уложили чемодан и дворнику велели отметить. — А — а! Хорошо! Пусть! А ты чего плачешь? Горничная сморщилась, закрыла рот рукой и запричитала. Сначала слышно было только “вяу — вяу”, потом и слова: — …Из‑за дряни, прости Господи, из‑за полтинниной человека истребил… ил… — Кто? — Да жених мой — Митрий, приказчик. Он, барыня — голубушка, подарил мне брошечку, а она и пропади. Уж я искала, искала, с ног сбилась, да, видно, лихой человек скрал. А Митрий кричит: “Растеряха! Я думал, у тебя капитал скоплен, а разве у растерях капитал бывает”. На деньги мои зарился… вяу — вяу! — Какую брошечку? — похолодев, спросила Шарикова. — Обнаковенную, с красненьким, быдто, с леденцом, чтоб ей лопнуть! — Что же это? Шарикова так долго стояла, выпучив глаза на горничную, что та даже испугалась и притихла. Шарикова думала: — Так хорошо жили, все было шито — крыто, и жизнь была полна. И вот, свалилась нам на голову эта окаянная брошка и точно ключом все открыла. Теперь ни мужа, ни Чибисова. И Феньку жених бросил. И зачем это все? Как все это опять закрыть? Как быть? И так как совершенно не знала, как быть, то топнула ногой и крикнула на горничную: — Пошла вон, дура! А, впрочем, больше ведь ничего и не оставалось! СЕДАЯ БЫЛЬ Часто приходится слышать осуждения по адресу того или другого начальствующего лица. Зачем, мол, выносят неправильные резолюции, из‑за которых неповинно страдают мелкие служащие и подчиненные. Ах, как все эти суждения легкомысленны и скороспелы! Вы думаете, господа, что так легко быть лицом начальствующим? Подумайте сами: вот мы с вами можем обо всем рассуждать и так и этак, через пятое на десятое, через пень — колоду, ни то ни се, жевать сколько вздумается в завуалированных полутонах. Суждение же лица начальствующего должно быть, прежде всего, категорическим. — Бр — р — раво, ребята! На что ответ: — Рады стараться!.. — Ты это как мне смел! — Виноват, ваше — ство… И больше ничего. Никаких полутонов и томных медитаций. Все ясно, все определенно. Козлища налево — овцы направо. А легко ли это? Ведь тут, если сделаешь ошибку, так прямо через весь меридиан от полюса до полюса. Дух захватывает! Слышала я на днях историю, приключившуюся давно, лет двадцать пять тому назад, с одним начальником губернии, человеком, стоящим на своем посту во всеоружии категорического суждения. Это факт, это седая быль. Если не седая от времени (ей ведь всего двадцать пять лет), то от скорби и тихого ужаса. Дело происходило зимой в большом губернском городе, в зале благороднейшего городского собрания. Сидели за столом почтенные люди и играли в карты. Были среди них, между прочим, железнодорожный начальник и начальник тюрьмы. Разговор коснулся снежных заносов. — А у нас‑то какая беда! — сказал вдруг железнодорожник. — Занесло поезд. Стоит в степи второй день, и ничего поделать не можем. Рабочих рук нет. Услышав это, начальник тюрьмы подумал минутку и затем произнес роковую в своей жизни фразу: — Пожертвуйте рублей сто, я пошлю сегодня же ночью своих арестантов, они вам живо путь расчистят. Железнодорожник обрадовался, согласился и поблагодарил за предложение. — Вот выручите‑то нас! Подумайте только: ведь поезд‑то пассажирский! Люди голодают там, в снегу! — Будьте спокойны. Все устрою. Начальник тюрьмы в ту же ночь отправил на путь своих арестантов с лопатами, и те благополучно откопали поезд, который с триумфом и с голодными, иззябшими пассажирами прикатил в город. Доложили о происшедшем губернатору. Тот остался очень доволен поведением начальника тюрьмы. — Молодец! А? Какова находчивость! А? Какова сообразительность! А? Нужно непременно исхлопотать для него что‑нибудь такое — эдакое! Молодчина Журавлихин. Мол — лодчина! Так ликовал начальник губернии, а в это же самое время вице — губернатор слушал с ужасом доклад одного из своих подчиненных. Докладывалось о том, как начальник тюрьмы вывез ночью из города всех арестантов, на что по закону ни малейшего права не имел, что явно нарушает закон и должно немедленно повлечь надлежащее наказание. Вице — губернатор поскакал к губернатору. Тот встретил его словами: — Мол — лодчина у меня Журавлихин! Надо ему что‑нибудь такое — эдакое! Непременно надо! Мол — лодчина! Вице — губернатор опешил. — Да знаете ли вы, ваше превосходительство, что он вчера ночью сделал? Он противозаконно вывез всех арестантов из города! Ведь это же нарушение закона! — О? — удивился губернатор. — Нарушение закона? Да как же он мне смел! Да я его за это и так и эдак! Позвать сюда Журавлихина! И Журавлихин получил такой разнос, что потом два дня ставил припарки к печени. Через несколько дней встречается губернатор с железнодорожником. В разговоре жалуется на нервное расстройство. — Покою нет! — Тут еще Журавлихин, кажется, по вашей же милости набезобразничал. Вывез ночью арестантов из города! Изволите ли видеть, фокусник какой нашелся! Железнодорожник удивился: — Да что вы! Какое же здесь противозаконие! Ведь он же их вез в арестантском вагоне и под конвоем. А арестантский вагон — это та же тюрьма. — О? — обрадовался губернатор. — Та же тюрьма? Мол — лодчина у меня Журавлихин, вот‑то молодчина! Нужно ему непременно что‑нибудь такое — эдакое! Конечно, арестантский вагон — та же тюрьма. Окна с решетками! Мол — лодчина! Позвать сюда Журавлихина! Не прошло и недели, как вице — губернатор, обеспокоенный медлительностью своего начальника в столь вопиющем деле, как нарушение закона Журавлихиным, напомнил губернатору об этой печальной истории. Но тот встретил его насмешливым хохотом. — Никакого тут закона не нарушено. Арестантский вагон — та же тюрьма, а Журавлихин молодчина! Позвать его сюда! Но вице — губернатор не уступал: — По закону арестант не может отходить от своей тюрьмы дальше, чем на строго определенное количество саженей. А они там по всему пути разбрелись! При чем же здесь вагон! Ведь они не в вагоне сидели, когда поезд откапывали. Губернатор приуныл: — Подлец Журавлихин. И как он это смел! Позвать его сюда! Недели через две приезжает к губернатору влиятельный генерал. Рассказывает, как его занесло в поезде снегом, и если бы не распорядительность начальника тюрьмы, то, наверное, все пассажиры погибли бы. Рассыпался в похвалах Журавлихину, просил его отличить и отметить. Генерал был очень важный, и губернатор отмяк снова. — Да, действительно, Журавлихин молодец! Я и сам думал, что ему нужно что‑нибудь такое — эдакое. Позвать сюда Журавлихина! Так время шло, судьба пряла свою нить, поворачиваясь к Журавлихину то лбом, то затылком. И Журавлихин не жаловался. Так ребенок, которого по системе Кнейпа перекладывают из холодной воды в горячую и потом опять в холодную, или умирает, или настолько великолепно закаляется, что уж его ничем не доймешь. Журавлихин закалился. Но сам губернатор, переходя постоянно от восторга к раздражению, совсем измочалил свою душу и стал быстро хиреть. Даже предаваясь мирным домашним развлечениям, он не мог оторвать мысли от журавлихинского дела и, в зависимости от положения этого дела, все время приговаривал: — Нет, как он мне смел! Позвать его сюда! Или: — Нужно ему что‑нибудь такое — эдакое. Молодчина Журавлихин! Играя в карты, он вдруг с удивлением впирался взором в какого‑нибудь валета и недоуменно шептал: — Нет, как он мне смел! Или лихо козырял, припевая: — Молодчина! Затем последовала катастрофа. Он увидел у знакомых в клетке попугая. Птица качалась вниз головой и повторяла попеременно то: — Попка, дур — рак! То: — Дайте попочке сахару. Какая‑то смутная, подсознательная мысль колыхнула душу губернатора туманной ассоциацией. Он сел и вдруг заплакал. — Как смеют так мучить птицу! Ведь и птица тоже человек! Тоже млекопитающийся! И вышел в отставку, с мундиром и всеми к нему принадлежностями. Таков седой факт, иллюстрирующий всю трудность и все ужасы обязательного по долгу службы категорического суждения. ДАЧНЫЙ РАЗЪЕЗД Первыми, конечно, приезжают к поезду дамы с детьми. Вторыми — дамы без детей, одинокие. Третий транспорт — дамы с мужьями. Четвертый, и последний, — мужья одни. Детные дамы забираются на вокзал так рано, что носильщик долго не может взять в толк, на какой именно поезд они хотят попасть: на утренний, дневной или вечерний. Сплошь и рядом оказывается, что хотят на завтрашний вечерний. Одинокие дамы долго томятся, пишут открытки и ходят на телеграф. Железнодорожные воры пользуются этим моментом, чтобы облегчить дамский багаж на пару — другую чемоданов и картонок. Дамы, приезжающие с мужьями, прямо и спешно направляются в буфет, точно для того и выбрались из дому, чтобы поесть, а путешествие — просто приличный предлог. Едят долго, вдумчиво. Пьют и снова едят, пока не подойдет носильщик и не напомнит, что пора занимать места. После третьего звонка, в жуткий последний момент, протекающий между свистком кондуктора и ответным гудением локомотива, на платформу вбегает врассыпную испуганная толпа мужчин. Они бегут, странно подгибая колени, точно боятся растрясти голову. Нигде, кроме вокзала после третьего звонка, не увидите вы подобной походки, вернее — побежки. Глаза выпученные, рот рыбий, задыхающийся. Тут же среди них бегут и носильщики с чемоданами. Чемоданы швыряются прямо в окна, пассажиров втискивают в последний вагон. Носильщики бегут рядом с уходящим поездом в ожидании вознаграждения. Эти последние пассажиры — одинокие мужья, находящие особым шиком приезжать к третьему звонку. — Это, мать моя, называется: по — европейски. Порядочный мужчина, путешествующий один, никогда не позволит себе приехать вовремя на вокзал. Это у них считается страшно неприлично. Не по — европейски. — О, Гос — с — с — поди! — вопит европеец, несясь галопом по дебаркадеру. — Ой, сердце лопнет! И долго потом сидит, отдуваясь, и с ужасом вспоминает, как бежал и что по дороге растерял. * * * Думаю, что теперь было бы вполне своевременно дать несколько советов провожающим и уезжающим, которых провожают. Конечно, самое лучшее для провожающего — опоздать к отходу поезда. Можно даже для удобства переждать где‑нибудь за колонной, а как только поезд тронется, выбежать и с жестами безграничного отчаяния махать издали букетом и коробкой конфект. Конфекты, из экономии, можно сделать фальшивыми (как Раскольников делал фальшивый заклад). Просто завернуть в бумагу кирпич или пустую коробку, обвязать крест — накрест ленточкой — и готово. Цветы можно взять напрокат. Скажите, что вы тенор и сегодня ваш бенефис. Если же не удастся раздобыть, то, делать нечего, — купите. Зато в тот же вечер можете поднести их той, которая не уехала. Недаром говорят французы: — Les absent ont toujours tort{3}. Главное — побольше отчаяния. Прижимайте руку к сердцу, трясите вашим букетом. Только не бегите к вагону, — а то еще, чего доброго, успеете добежать. Делайте вид, что вы окончательно растерялись от своей неудачи. Если же вы слишком добросовестный человек или просто плохой актер и пришли на вокзал вовремя с истинной коробкой конфект, то помните, что провожающим отпущено от Господа Бога всего три фразы: 1) Напишите, хорошо ли доехали. 2) Просто “пишите”. 3) Кланяйтесь вашим (или нашим, в зависимости от того, куда провожаемый едет). Многие неосмотрительные люди выпаливают все три фразы зараз, и потом им уже совершенно ничего не остается делать. Они томятся, смотрят на часы, что в высшей степени невежливо, шлепают ладонью по вагону, что довольно глупо, и оживляются при третьем звонке до неприличия. Нужно держать себя корректно. К чему расточать все свои сокровища сразу, когда можно пользоваться ими осмотрительно, на радость себе и другим. Так, сразу после второго звонка вы можете позволить себе сказать первую фразу: — Напишите, хорошо ли доехали! После третьего звонка: — Кланяйтесь вашим — нашим! И только когда поезд тронется, вы должны сделать вид, что спохватились, и, кинувшись вслед за вагоном, завопить с идиотским видом: — Пишите! Пишите! Пишите! Следуя этим указаниям, вы всегда будете чувствовать себя джентльменом, и вас будут считать очаровательным, если вы даже, пользуясь суматохой, сделаете вид, что забыли вручить конфекты по назначению. Теперь советы для провожаемых. Забирайтесь на вокзал пораньше и засядьте в вагоне. Пусть провожающие рыскают по вокзалу и ругаются, ища вас. Это их немножечко оживит и придаст блеск их глазам. Когда увидите в их руках цветы или коробку, немедленно протяните к ним руку, укоризненно качая головой: — Ай — ай! Ну, к чему это! Зачем же вы беспокоились? Мне, право, так совестно. Если же провожающие разыщут вас слишком рано и надоедят своими напряженными лицами, — скажите, что вам нужно на телеграф, а кондуктора попросите запереть, пока что, ваше купе. Если среди провожающих находится человек вам исключительно неприятный, — не давайте ему времени покрасоваться своей находчивостью и попросить вас писать и кланяться. Забегите вперед и, как только увидите его, начните кричать еще издали: — А я вам буду писать с дороги и поклонюсь от вас нашим — вашим. Да и вообще буду писать. Тут он сразу весь облетит, как одуванчик от порыва ветра, и будет стоять обиженный и глупый, на радость вам. Если у вас есть собака, — дайте ему подержать вашу собаку. Это очень сердит людей. Потому что обращаться с собакой при ее хозяйке ужасно трудно. Многие делают вид, что относятся к ней, как к вашему ребенку, — любовно и покровительственно, и с тихим любованием. Это выходит особенно глупо, когда собака начинает тявкать. Если у вас собаки нет, то пошлите ненавистного после третьего звонка купить вам книжку на дорогу. Он будет бежать за поездом, как заяц, а вы в окошко укоризненно качайте головой, как будто он же еще и виноват. В самый последний момент, когда вы уже немножко отъехали и провожающие с самодовольными и удовлетворенными лицами начали отставать от вагона, высуньтесь в окно и, выдумав какое‑нибудь имя, крикните: — А такой‑то (лучше имя совершенно никому не знакомое) поехал меня провожать в Гатчину. Это выходит очень эффектно. И весь вагон может полюбоваться на злобное недоумение ваших друзей. А вы улыбайтесь и бросайте им цветочки на память. И кричите прямо в их ошалелые глаза: — Пишите! Пишите! Пишите! На этом ритуал кончается. РЕВНОСТЬ Почти каждый день найдете вы в газетах известие о том, что кто‑нибудь совершил убийство из ревности. И до такой степени стало это обычным, что даже не дочитываешь до конца, — все равно знаешь наперед, что из ревности. Да и не одно убийство! Самые разнообразные преступления и проступки объясняются ревностью. Чтобы бороться с этим ужасным злом, французы выстроили даже специальную лечебницу для ревнивых и пользуют их с большим успехом. Чувствуется, что не сегодня — завтра найдут микроб ревности, и тогда дело будет поставлено вполне на научных основаниях. Да и пора. Ревность в человечестве растет и ширится, и захватывает, казалось бы, совсем неподведомственные ей учреждения. Как вам, например, понравится такая история: “Крестьянин Никодим Д., проживающий на Можайской улице, пришел к своей знакомой мещанке Анисье В. и стал требовать от нее денег. Когда же Анисья денег дать отказалась, крестьянин Д. из ревности перерезал ей горло”. Недаром писал Соломон: “Люта, как преисподняя, ревность!” “Мещанин К. убил лавочника и ограбил выручку. Преступление свое объясняет ревностью”. Недавно на Николаевском вокзале арестовали известного железнодорожного вора. Пойманный как раз в ту минуту, когда тащил бумажник из кармана зазевавшегося пассажира, вор объяснил свой поступок сильной вспышкой ревности. По его словам, и все предыдущие кражи он совершал под влиянием этого грозного чувства. Присяжные, сами в большинстве случаев люди ревнивые, всегда оправдывают преступления из ревности. А сколько ужасов, никому не известных или известных очень немногим, причиняет супружеская ревность! Одна молодая дама приехала весной к себе домой из Гостиного двора. Извозчик ей попался на белой лошади, которых многие избегают в весеннее время, чтобы не пачкать платье. Муж встретил даму очень сурово и, окинув взглядом ее костюм, воскликнул со злым торжеством: — И вы будете отрицать, что ездили на свидание! Дама отрицала, объясняла, показывала сделанные ею покупки. — Хорошо — с! — холодно ответил муж. — Но не будете ли вы любезны открыть мне имя старика, который линял на ваше платье? И он указал на клочья белых лошадиных волос, прилипшие к коленям несчастной. Пораженная неопровержимой уликой, бедная женщина тут же согласилась на развод, взяла на себя вину и обязанность выплачивать алименты пострадавшей стороне, которая с большим трудом утешилась, женившись на собственной кухарке. Но тяжелее и хуже всех этих убийств одна тихая семейная драма, о которой из посторонних знала только я одна, и то случайно. Потом скажу, почему я об этом знаю. Здесь речь идет о ревности, которая втерлась в душу любящей женщины, развратила ее любящего и верного мужа и разрушила долголетний союз. Жили эти супруги очень дружно в продолжение шести лет. Срок немалый для современного чувства. Вот как‑то приехала к жене, которую назовем для удобства Марией Ивановной (собственно говоря, для моего удобства, потому что, рассказывая о двух женщинах, из которых каждая по отдельности “она”, очень легко запутаться), ее приятельница и осталась обедать. Подруги сидели уже за столом, когда прибежал со службы муж Марьи Ивановны. Обедали, разговаривали. Только замечает Марья Ивановна, что муж ее что‑то неестественно оживлен. Она стала приглядываться. Когда гостья ушла, Марья Ивановна сказала мужу: — Неужели она тебе так понравилась? — Да, она славная, — отвечал тот. — Что же тебе в ней так понравилось? — Да просто я в хорошем настроении. Мне сегодня обещали прибавку и отпуск. Дело, казалось бы, естественное, но Марья Ивановна как тонкий психолог поняла, что это просто мужской выверт, и продолжала: — У нее чудные глаза! Не правда ли? — Да? Не заметил. Нужно будет поглядеть. — Что за руки! Нежные, ласковые! Так и хочется поцеловать. Правда? Я приглашу ее завтра. Хорошо? — Хорошо, хорошо. Нужно будет посмотреть на нее повнимательнее, раз ты так восхищаешься. На другой день муж внимательно смотрел на приятельницу и часто целовал ей руки, а Марья Ивановна думала: “Ага!” Через два дня, когда он сильно опоздал к обеду, Марья Ивановна сказала, поджимая губы: — Ты был на набережной и гулял с Лизой. — Что — о? — Пожалуйста, не притворяйся. Ты прекрасно знаешь, что она в эти часы гуляет по набережной. Конечно, тебе приятно пройтись с такой красивой женщиной, на которую все оборачиваются. Это, говорят, совсем особенное чувство. Муж Марьи Ивановны, человек молодой и по натуре довольно увлекающийся, хотя и сдержанный, немножко призадумался. Думал он дня два, а на третий, выходя со службы, нанял извозчика прямо на набережную, разыскал там приятельницу своей жены и проводил ее домой. — Ты, конечно, уже пригласил ее с собой в театр? — спросила его Марья Ивановна, наливая остывший суп. Муж растерянно пожал плечами, — ему и в голову не пришло! Но через несколько дней он уже исправил свою ошибку и повел приятельницу жены в “Фарс”. На другое утро Марья Ивановна сказала ему: — Где вы ужинали? Он молчал. Ему стыдно было признаться, что он не догадался пригласить даму в ресторан. — Я вас спрашиваю, где вы с ней вчера ужинали? — гневно настаивала Марья Ивановна и, не дождавшись ответа, ушла, хлопнув дверью. Целую неделю она с мужем не разговаривала. Бедняк мучился несказанно. Он уже успел за это время побывать с приятельницей в ресторане, но совершенно не знал, что ему делать дальше. Без опытных наставлений жены он был как без рук. “Что мне делать! Что мне делать! — думал он. — Нельзя же все гулять да ужинать! Надоест!” На седьмой день жена сказала, презрительно поджимая губы: — Чего же вы сегодня дома? Такая чудная погода. Везите вашу пассию в Павловск! Целуйтесь с ней под каждым кустом! Вы думаете, я не знаю, куда вы с ней ездите? Ха — ха! Муж схватил пальто и радостно выбежал на улицу. Теперь, слава Богу, он знал, что нужно делать. Через неделю жена наклеила на окна билетики. — Раз вы решили с осени жить вместе, — с достоинством объяснила она, — то я хочу вовремя сдать квартиру. Для меня одной она слишком велика. Муж вздохнул и пошел к приятельнице. К его удивлению, та выслушала его очень сухо и даже как будто не совсем поняла, чего он хочет. — Я вижу, — сказала она, — что вы придаете слишком серьезное значение нашему маленькому флирту. Лучше расстанемся. Он не огорчился, а только растерялся и пошел к жене за дальнейшими указаниями. Она и слушать его не стала. — Я все знаю! Все! У вас мало денег, и вы требуете, чтобы я обеспечила вашу новую семью! Он так привык слушаться ее в своих любовных делишках, что бессознательно повторил: — Требую! Требую! Она заплакала. — Теперь вы на меня кинетесь с кулаками!.. За то, что я… не захочу — у — у! — Подлая! — заорал он вдруг и, вскочив с места, стал изо всей силы трясти ее за плечи. — Подлая! Обеспечь нас всех! Всех обеспечь сейчас же! Подруга была очень удивлена, когда узнала, что неизвестное лицо положило в банк деньги на ее имя. У Марьи Ивановны она больше не бывала. Сама Марья Ивановна от доброй встряски точно иссякла и не могла больше обдумывать делишки своего мужа. Оба скоро успокоились и считали, что дешево отделались от урагана страсти, чуть не разбившей их семейную жизнь. Ревность — штука лютая. Заставит ли она убить любимого человека или женить его на сопернице, — и то и другое хлопотно и неприятно. И если у нас построят лечебницу для ревнивых, то я чистосердечно готова приветствовать благое начинание. * * * Р. S. Я еще забыла сказать, откуда я узнала в таких подробностях о рассказанной мною трагической истории. Очень просто: — Я ее сама выдумала. РАЗГОВОРЫ Кто не видел Айседоры Дункан, Мод Аллан, Стефании Домбровской и прочих босоножек, разговаривающих ногами. Многие русские артистки изучают это искусство. И хорошо делают. У нас, в России, это — большое подспорье. Уж слишком плохо мы говорим языком. Не многие из нас могут быть уверенн, что скажут именно то, что хотят. Рады, если дадут себя понять хоть приблизительно. Ни на одном языке в мире нет такого удивительного оборота фразы, как например, в следующем диалоге: — Уж и поговорить нельзя? — Я тебе поговорю! — Уж и погулять нельзя? — Я тебе погуляю! Весь смысл этих странных обещаний ясно заключается в интонации, с которой произносится фраза. Вне интонации смысл утрачивается. Переведите эту фразу французу. То‑то удивится! А я недавно слышала целый разговор, горячий и сердитый, когда ни один из собеседников ни разу не сказал того слова, которое хотел. Понимали друг друга только по интонации, по выпученным глазам и размахивающим рукам. Ах, как бы здесь пригодились хорошо дрессированные ноги! Дело происходило в центральной кассе театров. Было это накануне какой‑то премьеры, так что народу в маленьком помещении кассы толпилось масса, давили друг друга, пролезали “в хвост”. Вдруг появляется какая‑то личность в потертом пальто и быстрыми шагами направляется к кассе, не выжидая очереди. Стоявший у двери швейцар остановил: — Потрудитесь стать в очередь! Личность огрызнулась. — Оставьте меня в покое! Тут и начался разговор. Оба говорили совсем не то, что хотели, с грехом пополам понимая друг друга по интонации. — Тут не оставленье, а потрудитесь тоже порядочно знать! — сказал швейцар с достоинством. Фраза эта значила, что личность должна вести себя прилично. Личность поняла и ответила: — Вы не имеете права через предназначенье, как стоять у дверей. И так и знайте! Это значило: ты — швейцар и не суйся не в свое дело. Но швейцар не сдавался. — Должен вам сказать, что вы напрасно относитесь. Не такое здесь место, чтобы относиться! (Не затевай скандала!) — Кто, кому и куда — это уж извольте, пожалуйста, другим знать! — взбесилась личность. Что значила эта фраза, — я не понимаю, но швейцар понял и отпарировал удар, сказав язвительно: — Вы опять относитесь! Если я теперь тут стою, то, значит, совершенно напрасно каждый себя может понимать, и довольно совестно при покупающей публике, и надо совесть понимать. А вы совести не понимаете. Швейцар повернулся к личности спиной и отошел к двери, показывая равнодушным выражением лица, что разговор окончен. Личность сердито фыркнула и сказал последние уничтожающие слова: — Это еще очень даже неизвестно, кто относится. А другой по нахальству может чести приписать на необразованность. После чего смолкла и покорно стала в “хвост”. И мне представлялось, что оба они, вернувшись домой, должны же будут проболтаться кому‑нибудь об этой истории. Но что они расскажут? И понимают ли сами, что с ними случилось? Летом мне пришлось слышать еще более трагическую беседу. Оба собеседника говорили одно и то же, говорили томительно долго и не могли договориться и понять друг друга. Они ехали в вагоне со мною, сидели напротив меня. Он — офицер, пожилой, озабоченный. Она — барышня. Он занимал ее разговором о даче и деревне. Собственно говоря, оба они внутренне говорили следующую фразу: “Кто хочет летом отдохнуть, тот должен ехать в деревню, а кто хочет повеселиться, — пусть живет на даче”. Но высказывали они эту простую мысль следующим приемом. Офицер говорил: — Ну, конечно, вы скажете, что природа и там вообще… А дачная жизнь — это все‑таки… Разумеется… — Многие любят ездить верхом, — отвечала барышня, смело смотря ему в глаза. — А соседей, по большей части, мало. На даче сосед пять минут ходьбы, а в де… — Ловить рыбу очень занимательно, только не… — …деревне пять верст езды! — …неприятно снимать с крючка. Она мучится… — Ну и, конечно, разные спектакли, туалеты… — В деревне трудно достать режиссера. — Ну, что там! Из Парижа специальные туалеты выписывают. Разве можно при таких условиях поправиться? — Нужно пить молоко. Офицер посмотрел на барышню подозрительно: — Уж какое там молоко! Просто какая‑то окись! — Ах нет, у нас всегда чудесное молоко! — Это из Петербурга‑то в вагонах привозят чудесное? Признаюсь, вы меня удивляете. Барышня обиделась. — У нас имение в Смоленской губернии. При чем тут Петербург? — Тем стыднее! — отрезал офицер и развернул газету. Барышня побледнела и долго смотрела на него страдающим взором. Но все было кончено. Вечером, когда он, сухо попрощавшись, вылез на станции, она что‑то царапала в маленькой записной книжке. Мне кажется, она писала: “Мужчины — странные и прихотливые создания! Они любят молоко и рады возить его с собой всюду из Петербурга”… А он, должно быть, рассказывал в это время товарищу: — Ехала со мной славненькая барышня. Но около Тулы оказалась испорченною до мозга костей, как и все современные девицы. Все бы им только наряжаться да веселиться. Пустые души!.. * * * Если бы этот офицер и эта барышня не игнорировали школу великой Айседоры, — может быть, их знакомство и не кончилось бы так пустоцветно. Уж ноги, наверное, в конце концов заставили бы их сговориться! РЕКЛАМЫ Обратили ли вы внимание, как составляются новые рекламы? С каждым днем их тон делается серьезнее и внушительнее. Где прежде предлагалось, там теперь требуется. Где прежде советовалось, там теперь внушается. Писали так: “Обращаем внимание почтеннейших покупателей на нашу сельдь нежного засола”. Теперь: “Всегда и всюду требуйте нашу нежную селедку!” И чувствуется, что завтра будет: “Эй ты! Каждое утро, как глаза продрал, беги за нашей селедкой”. Для нервного и впечатлительного человека это — отрава, потому что не может он не воспринимать этих приказаний, этих окриков, которые сыплются на него на каждом шагу. Газеты, вывески, объявления на улицах — все это дергает, кричит, требует и приказывает. Проснулись вы утром после тусклой малосонной петербургской ночи, берете в руки газету, и сразу на беззащитную и не устоявшуюся душу получается строгий приказ: “Купите! Купите! Купите! Не теряя ни минуты, кирпичи братьев Сигаевых!” Вам не нужно кирпичей. И что вам с ними делать в маленькой, тесной квартирке? Вас выгонят на улицу, если вы натащите в комнаты всякой дряни. Все это вы понимаете, но приказ получен, и сколько душевной силы нужно потратить на то, чтобы не вскочить с постели и не ринуться за окаянным кирпичом! Но вот вы справились со своей непосредственностью и лежите несколько минут разбитый и утираете на лбу холодный пот. Открыли глаза: “Требуйте всюду нашу подпись красными чернилами: Беркензон и сын!” Вы нервно звоните и кричите испуганной горничной: — Беркензон и сын! Живо! И чтоб красными чернилами! Знаю я вас!.. А глаза читают: “Прежде чем жить дальше, испробуйте наш цветочный одеколон, двенадцать тысяч запахов”. “Двенадцать тысяч запахов! — ужасается ваш утомленный рассудок. — Сколько на это потребуется времени! Придется бросить все дела и подать в отставку”. Вам грозит нищета и горькая старость. Но долг прежде всего. Нельзя жить дальше, пока не перепробуешь двенадцать тысяч запахов цветочного одеколона. Вы уже уступили раз. Вы уступили Беркензону с сыном, и теперь нет для вас препон и преграды. Нахлынули на вас братья Сигаевы, вынырнула откуда‑то вчерашняя сельдь нежного засола и кофе “Аппетит”, который нужно требовать у всех интеллигентных людей нашего века, и ножницы простейшей конструкции, необходимые для каждой честной семьи трудящегося класса, и фуражка с “любой кокардой”, которую нужно выписать из Варшавы, не “откладывая в долгий ящик”, и самоучитель на балалайке, который нужно сегодня же купить во всех книжных и прочих магазинах, потому что (о, ужас!) запас истощается, и кошелек со штемпелем, который можно только на этой неделе купить за двадцать четыре копейки, а пропустите срок — и всего вашего состояния не хватит, чтобы раздобыть эту, необходимую каждому мыслящему человеку, вещицу. Вы вскакиваете и как угорелый вылетаете из дому. Каждая минута дорога! Начинаете с кирпичей, кончаете профессором Бехтеревым, который, уступая горячим просьбам ваших родных, соглашается посадить вас в изолятор. Стены изолятора обиты мягким войлоком, и, колотясь о них головой, вы не причиняете себе серьезных увечий. У меня сильный характер, и я долго боролась с опасными чарами рекламы. Но все‑таки они сыграли в моей жизни очень печальную роль. Дело было вот как. Однажды утром проснулась я в каком‑то странном, тревожном настроении. Похоже было на то, словно я не исполнила чего‑то нужного или позабыла о чем‑то чрезвычайно важном. Старалась вспомнить — не могу. Тревога не проходит, а все разрастается, окрашивает собою все разговоры, все книги, весь день. Ничего не могу делать, ничего не слышу из того, что мне говорят. Вспоминаю мучительно и не могу вспомнить. Срочная работа не выполнена, и к тревоге присоединяется тупое недовольство собою и какая‑то безнадежность. Хочется вылить это настроение в какую‑нибудь реальную гадость, и я говорю прислуге: — Мне кажется, Клаша, что вы что‑то забыли. Это очень нехорошо. Вы видите, что мне некогда, и нарочно все забываете. Я знаю, что нарочно забыть нельзя, и знаю, что она знает, что я это знаю. Кроме того, я лежу на диване и вожу пальцем по рисунку обоев; занятие не особенно необходимое, и слово “некогда” звучит при такой обстановке особенно скверно. Но этого‑то мне и надо. Мне от этого легче. День идет скучный, рыхлый. Все неинтересно, все не нужно, все только мешает вспомнить. В пять часов отчаяние выгоняет меня на улицу и заставляет купить туфли совсем не того цвета, который был нужен. Вечером в театре. Так тяжело! Пьеса кажется пошлой и ненужной. Актеры — дармоедами, которые не хотят работать. Мечтается уйти, затвориться в пустыне и, отбросив все бранное, думать, думать, пока не вспомнится то великое, что забыто и мучит. За ужином отчаяние борется с холодным ростбифом и одолевает его. Я есть не могу. Я встаю и говорю своим друзьям: — Стыдно! Вы заглушаете себя этой пошлостью (жест в сторону ростбифа), чтобы не вспоминать о главном. И я ушла. Но день еще не был кончен. Я села к столу и написала целый ряд скверных писем и велела тотчас же отослать их. Результаты этой корреспонденции я ощущаю еще и теперь и, вероятно, не изглажу их за всю жизнь!.. В постели я горько плакала. За один день опустошилась вся моя жизнь. Друзья поняли, насколько нравственно я выше их, и никогда не простят мне этого. Все, с кем я сталкивалась в этот великий день, составили обо мне определенное непоколебимое мнение. А почта везет во все концы света мои скверные, то есть искренние и гордые письма. Моя жизнь пуста, и я одинока. Но это все равно. Только бы вспомнить. Ах! Только бы вспомнить то важное, необходимое, нужное, единственное мое! И вот я уже засыпала, усталая и печальная, как вдруг словно золотая проволочка просверлила темную безнадежность моей мысли. Я вспомнила. Я вспомнила то, что мучило меня, что я забыла, во имя чего пожертвовала всем, к чему тянулась и за чем готова была идти, как за путеводной звездой к новой прекрасной жизни. Это было объявление, прочтенное мною во вчерашней газете. Испуганная, подавленная сидела я на постели и, глядя в ночную темноту, повторяла его от слова до слова. Я вспомнила все. И забуду ли когда‑нибудь! “Не забывайте никогда, что белье монополь — самое гигиеничное, потому что не требует стирки”. Вот! ПРИЧИНЫ И СЛЕДСТВИЯ Каких только лекций не читали на белом свете! И о богостроительстве, и о Шантеклере в жизни, и о Вербицкой в кулинарном искусстве, и о вреде самоубийства среди детей школьного возраста, и о туберкулине, и о женском вопросе. Один превосходный оратор, говоря о прогрессе женского движения, воскликнул: — Женщина всюду и всюду вытесняет мужчину! Женщина и в школе, и в академии, женщина и в родильных домах! Речь эта вызвала немало волнений среди наших суфражисток, и они подняли даже вопрос об уступке своих прав мужчине касательно последнего пункта. Многие удивлялись и в печати даже высмеивали это обилие лекций. — Для кого, — говорили, — все это? Кому нужно мнение какого‑нибудь Семена Семеновича о Шопене или об эротизме у статских советников? Другие отстаивали идею лекторства, находили, что это приучает людей шевелить мозгами и рассуждать логически. Вот об этом‑то последнем пункте мне и хочется поговорить пообстоятельнее. Ну, не глупо ли приучать людей рассуждать логически, когда теперь уже достоверно дознано, что ни одно следствие из своей причины вытекать не может? Прежде — в былые, правильные времена — вытекало. А теперь — кончено дело. Поэтому человек, правильно рассуждающий и на основании таковых рассуждений поступающий, вечно будет путаться во всей этой неразберихе, отыскивая начало и концы концов. Жить на свете вообще трудно, а за последнее время, когда следствия перестали вытекать из своих причин и причины вместо своих следствий выводят, точно ворона кукушечьи яйца, нечто совсем иной породы, жизнь стала мучительной бестолочью. Ну, чего проще: вы, уходя из дому, бросаете взгляд в окошко. Видите, что идет дождь. Ваша культурная голова начинает свою логическую работу. Она думает: а) Идет дождь. б) От дождя спасает зонтик. Ergo, возьму свой зонт и спасусь от дождя. Ха — ха! Это вы так думаете. А на самом деле выйдет, что вы забудете ваш зонтик в Гостином дворе и потом четыре часа подряд будете бегать под проливным дождем из магазина в магазин, спрашивая: не здесь ли вы его оставили? Потом простудитесь и, умирая, пролепечете детям: — Вместо наследства, дорогие мои, оставляю вам хороший совет: никогда в дождливую погоду не ходите под зонтиком. Конечно, потом про вас будут распускать слухи, что перед смертью вы окончательно свихнулись, но вы‑то будете знать, что были правы. Бойтесь правильно рассуждать! Одна моя знакомая, женщина семейная, пожилая и спокойная, которой ничто не мешало рассуждать правильно, чуть не сошла с ума, видя, к каким результатам это приводит. У женщины этой жила в Полтаве тетка, обладающая небольшим, но доходным и приятным хуторком “Чарнобульбы”. Как‑то вышеописанная рассудительная женщина, всю жизнь точившая зубы на теткины “Чарнобульбы”, сказала мужу следующую, вполне правильную в смысле логических требований, фразу: — а) Старухи любят почтительных родственников. — б) Напишу тетке Александре почтительное письмо. — Ergo, она меня и полюбит. Муж одобрил рассудительную женщину и сказал: — Напиши ей что‑нибудь интересное. Старухам не нравится, когда все только о здоровье да о делах. Опиши ей, как мы устраивали пикник и готовили польский бигос под открытым небом. Сказано — сделано. Почтительное письмо с описанием изготовления польского бигоса отослано. Чего бы, кажется, теперь ожидать? Ожидать взрыва теткиной любви. А знаете, что из этого вышло? Вышло то, что в Костромской губернии, в Кологривском уезде баба — кухарка больно — пребольно выпорола сестриного мальчишку. Вот и разберись тут. Вот и ищите нити! Письмо почтительного содержания в Полтаве, а парня порют в Костроме! Ну, таких ли результатов добивалась рассудительная женщина, когда так правильно, по пунктам, конструировала свою мысль? Ну, не страшно ли после этого жить на свете? Вот вы, может быть, теперь читаете эту мистическую повесть в Ялте, а за этот самый ваш поступок где‑нибудь в Архангельске сельский учитель объелся тухлой рыбой. Не удивляйтесь! Раз следствия не вытекают из своих причин, а причины не рождают своих следствий, а, напротив того, совершенно посторонние, то почему бы и не объесться сельскому учителю? Однако хочу рассказать дальше про рассудительную женщину. Когда тетка получила ее письмо, это последнее произвело на нее самое приятное впечатление. И почувствовала тетка, что нужно что‑то сделать. Она была стара и от природы глупа, поэтому и не догадалась, что нужно написать племяннице и завещать ей “Чарнобульбы”. А так как душа требовала какого‑то подвига, то тетка принялась писать своей старой приятельнице в Костромскую губернию и изливать душу насчет того, как интересно готовить бигос под открытым небом. Так старуха отвела душу и зажила в прежнем спокойствии. Приятельница же ее, прочтя письмо за обедом, сильно рассердилась на кухарку за пережаренного гуся. — Вон, — кричала она, — люди, которые самые несчастные и даже крова над головой не имеют, ухитряются стряпать под открытым небом! А вы, мазурики, только хозяйское добро растатыриваете! Кухарка, женщина нервная, обиды снести не могла и, поймав на огороде лущившего без спроса горох сестрина мальчишку, тут же его и выпорола! Какова историйка! Но это не все. Как бы для того, чтобы доказать самой себе, какая она нелогичная дура, судьба устроила следующую штуку. Рассудительная женщина имела еще одну тетку с мужниной стороны, Таисию, с сельцом “Лисьи ноги”. Вот и случилось так, что почтительная племянница забыла, которой из теток написала она почтительное письмо про бигос. Муж, человек занятой и рассеянный, стал уверять, что Таисии с “Лисьими ногами”, и посоветовал написать такое же и Александре. Не ломать же себе голову над сюжетами! На всех теток разнообразия не напасешься. Сказано — сделано. Отослано снова в “Чарнобульбы” письмо про пикник с бигосом. Казалось бы, одинаковая причина должна породить и одинаковое следствие. Вы думаете, что костромского парня опять выпороли? Ха — ха! Ничуть не бывало! Это вы так думаете, а на самом деле, благодаря этому письму, совершенно посторонний старик подарил своему кучеру пятьсот рублей. Логично? Получила тетка Александра второе письмо про пикник и обиделась. — И все‑то у них дурь в голове! Пикники да микники! Нет, чтобы о старухином здоровье толком порасспросить. Тетка знала, что такого слова нет — “микники”, — но, как старуха богатая, позволяла себе порою много лишнего. Присутствовавший при чтении письма сосед, старик одинокий, вернувшись домой, позвал преданного ему кучера и сказал: — Я тебе, Вавила, все состояние завещаю со временем, а у меня, в банке, пятьсот рублей чистоганом, да домишко. Только ты меня береги и родственников, буде такие объявятся, гони со двора метлой. Потому у них только на уме, что пикники да микники. Еще отравят. И кучер получил 500 рублей. Я могла бы привести еще несколько примеров в доказательство истинности моего открытия, но мне кажется, что достаточно и вышеприведенной истории, чтобы волосы ваши поднялись дыбом. Я и сама в ужасе и не знаю, как быть дальше. На всякий случай буду жить спустя рукава. И вам строго завещаю: Режьте всегда, не примеривши ни одного раза, вместо прежних семи. Отвечайте всегда не подумавши. Никогда не смотрите себе под ноги. Ну, с Богом! Начинаем! КОГДА РАК СВИСТНУЛ Рождественский ужас Елка догорела, гости разъехались. Маленький Петя Жаботыкин старательно выдирал мочальный хвост у новой лошадки и прислушивался к разговору родителей, убиравших бусы и звезды, чтобы припрятать их до будущего года. А разговор был интересный. — Последний раз делаю елку, — говорил папа Жаботыкин. — Один расход, и удовольствия никакого. — Я думала, твой отец пришлет нам что‑нибудь к празднику, — вставила maman Жаботыкина. — Да, черта с два! Пришлет, когда рак свистнет. — А я думал, что он мне живую лошадку подарит, — поднял голову Петя. — Да, черта с два! Когда рак свистнет. Папа сидел, широко расставив ноги и опустив голову. Усы у него повисли, словно мокрые, бараньи глаза уныло уставились в одну точку. Петя взглянул на отца и решил, что сейчас можно безопасно с ним побеседовать. — Папа, отчего рак? — Гм? — Когда рак свистнет, — тогда, значит, все будет? — Гм!.. — А когда он свистит? Отец уже собрался было ответить откровенно на вопрос сына, но, вспомнив, что долг отца быть строгим, дал Пете легонький подзатыльник и сказал: — Пошел спать, поросенок! Петя спать пошел, но думать про рака не перестал. Напротив, мысль эта так засела у него в голове, что вся остальная жизнь утратила всякий интерес. Лошадки стояли с невыдранными хвостами, из заводного солдата пружина осталась невыломанной, в паяце пищалка сидела на своем месте — под ложечкой, — словом, всюду мерзость запустения. Потому что хозяину было не до этой ерунды. Он ходил и раздумывал, как бы так сделать, чтобы рак поскорее свистнул. Пошел на кухню, посоветовался с кухаркой Секлетиньей. Она сказала: — Не свистит, потому что у него губов нетути. Как губу нарастит, так и свистнет. Больше ни она, ни кто‑либо другой ничего объяснить не могли. Стал Петя расти, стал больше задумываться. — Почему‑нибудь да говорят же, что коли свистнет, так все и исполнится, чего хочешь. Если бы рачий свист был только символ невозможности, то почему же не говорят: “когда слон полетит” или “когда корова зачирикает”. Нет! Здесь чувствуется глубокая народная мудрость. Этого дела так оставить нельзя. Рак свистнуть не может, потому что у него и легких‑то нету. Пусть так! Но неужели же не может наука воздействовать на рачий организм и путем подбора и различных влияний заставить его обзавестись легкими. Всю свою жизнь посвятил он этому вопросу. Занимался оккультизмом, чтобы уяснить себе мистическую связь между рачьим свистом и человеческим счастьем. Изучал строение рака, его жизнь, нравы, происхождение и возможности. Женился, но счастлив не был. Он ненавидел жену за то, что та дышала легкими, которых у рака не было. Развелся с женой и всю остальную жизнь служил идее. Умирая, сказал сыну: — Сын мой! Слушайся моего завета. Работай для счастья ближних твоих. Изучай рачье телосложение, следи за раком, заставь его, мерзавца, изменить свою натуру. Оккультные науки открыли мне, что с каждым рачьим свистом будет исполняться одно из самых горячих и искренних человеческих желаний. Можешь ли ты теперь думать о чем‑либо, кроме этого свиста, если ты не подлец? Близорукие людишки строят больницы и думают, что облагодетельствовали ближних. Конечно, это легче, чем изменить натуру рака. Но мы, мы — Жаботыкины, из поколения в поколение будем работать и добьемся своего! Когда он умер, сын взял на себя продолжение отцовского дела. Над этим же работал и правнук его, а праправнук, находя, что в России трудно заниматься научной работой, переехал в Америку. Американцы не любят длинных имен и скоро перекрестили Жаботыкина в мистера Джеба, и, таким образом, эта славная линия совсем потерялась и скрылась от внимания русских родственников. Прошло много, очень много лет. Многое на свете изменилось, но степень счастья человеческого осталась ровно в том же положении, в каком было в тот день, когда Петя Жаботыкин, выдирая у лошадки мочальный хвост, спрашивал: — Папа, отчего рак? По — прежнему люди желали больше, чем получали, и по — прежнему сгорали в своих несбыточных желаниях и мучились. Но вот стало появляться в газетах странное воззвание: “Люди! Готовьтесь! Труды многих поколений движутся концу! Акционерное общество “Мистер Джеб энд компани” объявляет, что 25 декабря сего года в первый раз свистнет рак, и исполнится самое горячее желание каждого из ста человек (1 %). Готовьтесь!” Сначала люди не придавали большого значения этому объявлению. “Вот, — думали, — верно, какое‑нибудь мошенничество. Какая‑то американская фирма чудеса обещает, а все сведется к тому, чтобы прорекламировать новую ваксу. Знаем мы их!” Но чем ближе подступал обещанный срок, тем чаще стали призадумываться над американской затеей, покачивали головой и высказывались надвое. А когда новость подхватили газеты и поместили портрет великого изобретателя и снимок его лаборатории во всех разрезах, — никто уже не боялся признаться, что верит в грядущее чудо. Вскоре появилось и изображение рака, который обещал свистнуть. Он был скорее похож на станового пристава из Юго — Западного края, чем на животное хладнокровное. Выпученные глаза, лихие усы, выражение лица бравое. Одет он был в какую‑то вязаную куртку со шнурками, а хвост не то был спрятан в какую‑то вату, не то его и вовсе не было. Изображение это пользовалось большой популярностью. Его отпечатывали и на почтовых открытках, раскрашенное в самые фантастические цвета — зеленый с голубыми глазами, лиловый в золотых блесках и т. д. Новая рябиновая водка носила ярлык с его портретом. Новый русский дирижабль имел его форму и пятился назад. Ни одна уважающая себя дама не позволяла себе надеть шляпу без рачьих клешней на гарнировке. Осенью компания “Мистер Джеб энд компани” выпустила первые акции, которые так быстро пошли в гору, что самые солидные биржевые “зайцы” стали говорить о них почтительным шепотом. Время шло, бежало, летело. В начале октября сорок две граммофонные фирмы выслали в Америку своих представителей, чтобы записать и обнародовать по всему миру рачий свист. 25 декабря утром никто не заспался. Многие даже не ложились, высчитывая и споря, через сколько секунд может на нашем меридиане воздействовать свист, раздававшийся в Америке. Одни говорили, что для этого пройдет времени не больше, чем для электрической передачи. Другие кричали, что астральный ток быстрее электрического, а то как здесь дело идет, конечно, об астральном токе, а не о каком‑нибудь другом, то и так далее. С восьми часов утра улицы кишели народом. Конные городовые благодушно наседали на публику лошадиными задами, а публика радостно гудела и ждала. Объявлено было, что тотчас по получении первой телеграммы дан будет пушечный выстрел. Ждали, волновались. Восторженная молодежь громко ликовала, строя лучезарные планы. Скептики кряхтели и советовали лучше идти домой и позавтракать, потому что, само собой разумеется, ровно ничего не будет, и дураков валять довольно глупо. Ровно в два часа дня раздался ясный и гулкий пушечный выстрел, и в ответ ему ахнули тысячи радостных вздохов. Но тут произошло что‑то странное, непредвиденное, необычное, что‑то такое, в чем никто не смог и не захотел увидеть звена сковывавшей всех цепи: какой‑то высокий толстый полковник вдруг стал как‑то странно надуваться, точно нарочно; он весь разбух, слился в продолговатый шар; вот затрещало пальто, треснул шов на спине, и, словно радуясь, что преодолел неприятное препятствие, полковник звонко лопнул и разлетелся брызгами во все стороны. Толпа шарахнулась. Многие, взвизгнув, бросились бежать. — Что такое? Что же это? Бледный солдатик, криво улыбаясь трясущимися губами, почесал за ухом и махнул рукой: — Вяжи, ребята! Мой грех! Я ему пожелал: “Чтоб те лопнуть!” Но никто не слушал и не трогал его, потому что все в ужасе смотрели на дико визжавшую длинную старуху в лисьей ротонде; она вдруг закружилась и на глазах у всех юркнула в землю. — Провалилась, подлая! — напутственно прошамкали чьи‑то губы. Безумная паника охватила толпу. Бежали, сами не зная куда, опрокидывая и топча друг друга. Слышался предсмертный храп двух баб, подавившихся собственными языками, а над ними громкий вой старика: — Бейте меня, православные! Моя волюшка в энтих бабах дохнет! Жуткая ночь сменила кошмарный вечер. Никто не спал. Вспоминали собственные черные желания и ждали исполнения над собою чужих желаний. Люди гибли как мухи. В целом свете только одна какая‑то девчонка в Северной Гвинее выиграла от рачьего свиста: у нее прошел насморк по желанию тетки, которой она надоела беспрерывным чиханьем. Все остальные добрые желания (если только и были) оказались слишком вялыми и холодными, чтобы рак мог насвистать их исполнение. Человечество быстрыми шагами шло к гибели и погибло бы окончательно, если бы не жадность “Мистера Джеба энд компани”, которые, желая еще более вздуть свои акции, переутомили рака, понуждая его к непосильному свисту электрическим раздражением и специальными пилюлями. Рак сдох. На могильном памятнике его (работы знаменитого скульптора по премированной модели) напечатана надпись: “Здесь покоится свистнувший экземпляр рака — собственность “Мистера Джеба энд компани”, утоливший души человеческие и насытивший пламеннейшие их желания. — Не просыпайся!” ПУБЛИКА Швейцар частных коммерческих курсов должен был вечером отлучиться, чтобы узнать, не помер ли его дяденька, а поэтому бразды правления передал своему помощнику и, передавая, наказывал строго: — Вечером тут два зала отданы под частные лекции. Прошу относиться к делу внимательно, посетителей опрашивать, кто куда. Сиди на своем месте, снимай польты. Если на лекцию Киньгрустина, — пожалуйте направо, а если на лекцию Фермопилова, — пожалуйте налево. Кажется, дело простое. Он говорил так умно и спокойно, что на минуту даже сам себя принял за директора. — Вы меня слышите, Вавила? Вавиле все это было обидно, и, по уходе швейцара, он долго изливал душу перед длинной пустой вешалкой. — Вот, братец ты мой, — говорил он вешалке, — вот, братец ты мой, иди и протестуй. Он, конечно, швейцар, конечно, не нашего поля ягода. У него, конечно, и дяденька помер, и то, и се. А для нас с тобой нету ни празднику, ни буднику, ничего для нас нету. И не протестуй. Конечно, с другой стороны, ежели начнешь рассуждать, так, ведь, и у меня может дяденька помереть, опять‑таки, и у третьего, у Григория, дворника, скажем, может тоже дяденька помереть. Да еще там у кого, у пятого, у десятого, у извозчика там у какого‑нибудь… Отчего ж? У извозчика, братец ты мой, тоже дяденька может помереть. Что ж извозчик, по — твоему, не человек, что ли? Так тоже нехорошо, — нужно справедливо рассуждать. Он посмотрел на вешалку с презрением и укором, а она стояла, сконфуженно раскинув ручки, длинная и глупая. — Теперь у меня, у другого, у третьего, у всего мира дядья помрут, так это, значит, что же? Вся Европа остановится, а мы будем по похоронам гулять? Нет, брат, так тоже не показано. Он немножко помолчал и потом вдруг решительно вскочил с места. — И зачем я должен у дверей сидеть? Чтоб мне от двери вторичный плюс на зуб надуло? Сиди сам, а я на ту сторону сяду. Он передвинул стул к противоположной стене и успокоился. Через десять минут стала собираться публика. Первыми пришли веселые студенты с барышнями: — Где у вас тут лекция юмориста Киньгрустина? — На лекцию Киньгрустина пожалуйте направо, — отвечал помощник швейцара тоном настоящего швейцара, так что получился директор во втором преломлении. За веселыми студентами пришли мрачные студенты и курсистки с тетрадками. — Лекция Фермопилова здесь? — На лекцию Фермопилова пожалуйте налево, — отвечал дважды преломленный директор. Вечер был удачный: обе аудитории оказались битком набитыми. Пришедшие на юмористическую лекцию хохотали заранее, острили, вспоминали смешные рассказики Киньгрустина. — Ох, уморит он нас сегодня! Чувствую, что уморит. — И что это он такое затеял: лекцию читать! Верно пародия на ученую чепуху. Вот распотешит. Молодчина этот Киньгрустин! Аудитория Фермопилова вела себя сосредоточенно, чинила карандаши, переговаривалась вполголоса: — Вы не знаете, товарищ, он, кажется, будет читать о строении земли? — Ну, конечно. Идете на лекцию и сами не знаете, что будете слушать. Удивляюсь! — Он лектор хороший? — Не знаю, он здесь в первый раз. Москва, говорят, обожает. Лекторы вышли из своей комнатушки, где пили чай для освежения голоса, и направились каждый в нанятый им зал. Киньгрустин, плотный господин, в красном жилете, быстро взбежал на кафедру и, не давая публике опомниться, крикнул: — Ну, вот и я! — Какой он моложавый, этот Фермопилов, — зашептали курсистки — А говорили, что старик. — Знаете ли вы, господа, что такое теща? Нет, вы не знаете, господа, что такое теща! — Что? Как он сказал? — зашептали курсистки. — Товарищ, вы не слышали? — Н… не разобрал. Кажется, про какую‑то тощу. — Тощу? — Ну, да, тощу. Не понимаю, что вас удивляет! Ведь раз существует понятие о земной толще, то должно существовать понятие и о земной тоще. — Так вот, господа, сегодняшнюю мою лекцию я хочу всецело посвятить серьезнейшему разбору тещи как таковой, происхождению ее, историческому развитию и прослежу ее вместе с вами во всех ее эволюциях. — Какая ясная мысль! — зашептала публика. — Какая точность выражения! Между тем, в другом зале стоял дым коромыслом. Когда на кафедру влез маленький, седенький старичок Фермопилов, публика встретила его громом аплодисментов и криками “ура”. — Молодчина, Киньгрустин! Валяй! — Слушайте, чего же это он так постарел с прошлого года? — Га — га — га! Да это он нарочно масляничным дедом вырядился! Ловко загримировался, молодчина! — Милостивые государыни, — зашамкал старичок Фермопилов, — и милостивые государи! — Шамкает! Шамкает! — прокатилось по всему залу. — Ох, уморил. Старичок сконфузился, замолчал, начал что‑то говорить, сбился и, чтобы успокоиться, вытащил из заднего кармана сюртука носовой платок и громко высморкался. Аудитория пришла в неистовый восторг. — Видели? Видели, как он высморкался? Ха — ха — ха! Браво! Молодчина! Я вам говорил, что он уморит. — Я хотел побеседовать с вами, — задребезжал лектор, — о вопросе, который не может не интересовать каждого живущего на планете, называемой землею, а именно — о строении этой самой земли. — Ха — ха — ха! — покатывались слушатели. — Каждый, мол, интересуется. Ох — ха — ха — ха! Именно, каждый интересуется. — Метко, подлец, подцепил! — Нос‑то какой себе соорудил — грушей! — Ха — ха, — груша с малиновым наливом! — Я попросил бы господ присутствующих быть потише, — запищал старичок. — Мне так трудно! — Трудно! Ох, уморил! Давайте ему помогать