Он мог лежать на спине и час и два, не пошевельнувшись. Иногда только глаза его смежались, брови вздрагивали, и он чувствовал горячую горечь слез в горле.
День отгорал, наступал вечер — сизые сумерки вползали в казарму, тени скоплялись по углам, потом становилось совсем темно, на плацу вспыхивал фонарь, бросал отблески на окна, но Алексей не вставал, не зажигал света. У него не было сил подняться, повернуть выключатель, сделать что-то; ему было все равно: день, сумерки, свет, темнота. Время потеряло свое значение. Мамы не было. Самое страшное, то, что не должно было, не имело права случиться, случилось…
К концу второго дня приехал из лагерей помстаршина Куманьков. Увидев Алексея, одного, лежащего на койке посреди оголенных коек взвода, он удивленно спросил:
— Ты чего?
Алексей не отозвался.
— Ты что? Заболел? Тебя же с пушкой оставили…
— Оставили.
— А ты чего лежишь?
— Так.
— Вернулся уж из мастерских?
— Да.
— Подожди, подожди, — заволновался Куманьков. — Ты когда вернулся?
— Вчера или… позавчера…
— Заболел, что ль, ты? Как же ты без столовой тут? Есть хочешь?
— Не хочу.
— А с пушкой как?
— Никак. — Алексей отвернулся.
— То есть как «никак»? Ты, парень, подожди. Что это ты? Я за орудием приехал. Или захворал никак совсем? И слова у тебя какие-то… На каком основании? Мы, стало быть, сейчас… это самое… то есть…
Куманьков беспокойной рысцой выбежал в коридор и через несколько минут вернулся; в руках у него была связка ключей и градусник — принес из каптерки.
— Ты, стало быть, Алексей, температуру проверь, а я, стало быть, сейчас в санчасть… — убеждая, заговорил он и стал настойчиво совать градусник Алексею. — Как же ты лежишь один — как это понимать? А мы сейчас температурку выясним — и в санчасть. А я, стало быть, всю жизнь не болел, устав не позволяет, — Куманьков захихикал. — Я этих врачей до огорчения не люблю, в детстве у меня грызь определили, а до сих пор — ничего, никаких оснований! Но бывает, чего там, бывает!
Он, видимо, хотел успокоить, ободрить его, с уверенным видом уселся на койку, но Алексей вяло проговорил:
— В санчасть не ходите. Врача не надо… — Он смежил веки, слезы потекли по его щекам, он резко повернул голову к стене. — Какое число сегодня? — спросил сдавленно.
— Четырнадцатое, стало быть, — уверительно откликнулся Куманьков, видя измененное болью лицо Алексея, и на цыпочках вышел.
12
Первый дивизион располагался в лесу.
Брезентовые палатки весело белели среди деревьев. Целый городок с улочками, линейками, с небольшим плацем-поляной, с волейбольной площадкой и открытой столовой вырос здесь, в сорока километрах от города.
По утрам на ранних зорях весь лес трещал и звенел от птичьего гомона. Лукавые щеглы, подражая соловьям, начинали щелкать с конца ночи, и озябшие часовые во влажных от росы шинелях глохли на рассвете от лесных состязаний. Птицы встречали солнце раньше, чем дежурный офицер и горнист; смелые синицы прыгали по мокрым дорожкам, заглядывали в палатки, воробьи, неизвестно откуда взявшиеся в лагере, поднимали на зорях возню около кухни, надоедали заспанным поварам драчливым своим чириканьем.
Птицы будили дежурного офицера, дежурный офицер — горниста, горнист будил дивизион. И начинался день.
Жизнь в лагерях насыщена до предела: физзарядка, утреннее купанье в реке, завтрак, отъезд на полигон, подготовка орудий и, наконец, полевые стрельбы — так весь день, до ужина. Затем час личного времени, игра в волейбол, вечернее купанье, поверка и, наконец, отбой.
Лес застилала сырая тьма, дневальные зажигали «летучие мыши». Лагерь погружался в тишину; отдаленно кричали коростели, а на реке с гулким уханьем всплескивал сом, выходя из глуби черного, холодного омута на лунный свет перекатов.
И тучи комаров обрушивались на лагерь, как нашествие.
В один из таких вечеров первый взвод вернулся из кино. Киноаппарат стоял на поляне под открытым небом, кусали комары, лента рвалась; какая-то птица, ослепнув от света, ударилась в зыбкий экран, где мелькали черные разрывы снарядов: показывали военный фильм.
Когда после поверки вошли в палатку, Дроздов снял гимнастерку и, раздумчиво глядя на огонь лампы — вокруг стекла трещали крыльями мотыльки, — сказал с досадой: